Строго оглядел собравшихся.
– Засим разрешите приступить, – сказал. – Вот-с на этом вот листе прошу обозначить фамилию и сумму. Будьте любезны, Федот Кузьмич! – с поклоном в сторону Расторгуева. – Как старейший и наиболее, так сказать, значительный… прошу-с!
Вздев на костлявый нос железные, перевязанные красной гарусной ниткой очки, Расторгуев начертал сумму.
Сомнение и нерешительность были сломлены: уж ежели сам Федот Кузьмич…
И пошла бумага по рукам.
А Робинзона-Пушкина вьюга мотала по черным безлюдным улицам. Редки были прохожие. Одиноки, смутны раскачиваемые вихрями фонари. В ночь, стужу – куда несло его в ветхой, располосованной в клочья одежонке?
Он знал – куда.
Тайное города
Большой город. Он как живой человек.
Во всяком человеке – явное и тайное. Явное – для всех напогляд. Тайное – для себя.
Так и город, где явное – дома, фабрики, учреждения, красный флаг над причудливыми башенками губпродкома, театр миниатюр «Ред мен» – «Красный человек». Барахолка возле сквера (лисьи горжетки, кулеш на блюдечке, романы княгини Бебутовой, папиросы «Эклер» и т. д.). А тайное – подвалы глухие, сводчатые, с чугунными крюками на потолке, с тяжелыми чугунными кольцами в камнях изъеденных временем стен, с зарешеченными оконцами в аршинной крепостной толще двухвековой кладки.
Тайное – на чердаках. Тайное – в сараях, в чуланах, в заколоченных мезонинах, в заброшенных часовнях, в склепах фамильных на городском кладбище…
Тайным было нынешнее сборище в котельной, откуда поодиночке, крадучись, расходились бывшие.
Тайным, наконец, был ночлег Анатолия Федорыча в холодной мансарде собственного дома В. М. Крицкого по улице Эммануила Канта, 26.
Так же тайно копошились в буране люди возле стоящей на отшибе над речным бугром древней полуразрушенной колоколенки Онуфриева монастыря. Кто? Что? А бог знает. Мелькали в снежном вихре мужичий азям, монашеская скуфейка, пальтишко обывательское… Какие-то тяжелые ящики выносили из колокольни, вполголоса покряхтывали натужно: «Раз-два – взяли!» Укладывали в сани. Затем, близко к полуночи, ляскнуло железо о железо, со звоном огромный ключ в огромном замке повернулся дважды – и всё затихло, и люди пропали, как бы слизанные бураном. А к рассвету и вовсе все следы замело.
Предрассветно синели окна
Спал, как всегда, отлично: закрыл глаза – ночь, открыл – – утро. Но что-то все-таки от ночи отпечаталось в памяти, какие-то неясные видения.
Сон: блестящие побрякушки – браслетки, серьги, монеты, перстеньки с камушками – ювелирная дорогая дребедень, изъятая у гражданина Сучкова (маслобойные заводы) в его довольно тесной уплотненной квартирке. Розенкрейц принес драгоценности в стареньком саквояже, вывалил перед Алякринским на газетный лист. Пересыпа́л из ладони в ладонь, насмешливо дрожа подбородком. Ухмылялся, вспоминая растерянность бородатого карлы во время обыска. Из всей этой мишуры Алякринскому ничего не запомнилось, кроме эмалевого купидона на какой-то побрякушке. На голубом поле с колчаном и луком летел пухлый мальчишка. Вот его-то Николай и видел во сне, гонялся за ним по зеленому лужку, пытаясь прихлопнуть к траве сачком, как бабочку.
Открыл глаза – и радость бытия, грациозная музыка во всем существе, словно продолжающийся полет крылатого румяного щекастого бога.
Но сразу же вспомнил: завтра…
И тотчас умолкла музыка. Тишина наступила.
Где-то там – в метельной волчьей степи затаилась враждебная Комариха. Развороченное осиное гнездо. Темное мужицкое мятежное царство.
На завтра назначена операция. Его первая большая серьезная операция. Во главе роты войск Чека он выезжает в эту таинственную Комариху, чтобы покончить с Распоповым.
И как бы сигнал тревоги заиграл невидимый горнист.
Вскочив с постели, Алякринский принялся быстро, бесшумно одеваться.
В чуть приоткрытой двери видно, как тускло, красновато, вполнакала, горит, тлеет на витом шнуре свисающая с высокого закопченного потолка электрическая лампочка. Стоя под ней (так виднее, ближе к свету), Елизавета Александровна чем-то уже занята – а! шьет… Мелькает иголка, быстро, ловко работают длинные тонкие пальцы.
С детства запомнил и любил эти легкие, нежные руки матери. Любил глядеть часами, не отрываясь, как шьет, как рисует ему «козу рогатую», как играет на пианино. Очень хорошо играет. Так что ж вы хотите – окончила Петербургскую_ консерваторию, сам Глазунов сулил ей блестящую будущность.
…Предрассветно синели стекла.
Небольшая, как всякий раз по утрам, разминка – и начат долгий, нелегкий день.
Глухо звякнули пятифунтовые гантели.
– Проснулся, Коленька? – спросила Елизавета Александровна.
«Учти, Алякринский…»
Едва перешагнул порог кабинета, еще и шинель скинуть не успел, как заливисто, по-жеребячьи заржал телефон.
– Предгубчека Алякринский у аппарата! – звонко, весело крикнул Николай.
Голос в телефонной трубке – усталый, с трудным астматическим дыханием.
– Как настроение, товарищ Алякринский?
– Отличное, товарищ предгубкомпарта!
– Итак, завтра?
– Так точно. В четырнадцать ноль-ноль – по вагонам.
– К вечеру, значит, прибудете на место?
– В семнадцать с минутами, товарищ Замятин.
Трубка помычала сомнительно. Подышала, посвистела хрипящими бронхами.
– Сколько вас будет?
– Рота.
– А не мало?
– Ну что вы! Полторы сотни обстрелянных красных бойцов против неорганизованной банды…
Снова сипят бронхи.
– Гляди… Не так, брат, всё это просто. У них, понимаешь, своя специфика, свои хитрости. Учти, Алякринский.
– Мы всё учитываем, товарищ Замятин.
– Ну, ладно… – И неожиданно вдруг: – Таблицей менделеевской еще не пользовался?
– Что-что? Таблицей?! А-а! – вспомнил Николай и рассмеялся. – Нет еще, товарищ Замятин, не пользовался. Случая не было.
– Будет, – серьезно отозвался Замятин и повесил трубку.
Комарихинский клубок
Часы играли менуэт.
Розенкрейц явился, как всегда, ровно в девять. Молча поздоровался, сел и пошел косить глазами куда-то вбок.
– Что с мужиком?
Розенкрейц пожал плечами. Скучно усмехнулся, подрожал подбородком. Протянул Алякринскому густо исписанный лиловыми чернилами лист.
– Вот, пожалуйста. Мужик признавался во всем.
Такого-то числа ноября месяца был отправлен из Комарихи курьером в город с письмом по адресу улица Эммануила Канта, дом номер двадцать шесть. Фамилию адресата помнит смутно – Кицкин вроде, этак как-то. Письмо было дано самим Распоповым, а Распопов ли в нем писал, или кто другой – это ему неизвестно. В доме двадцать шесть пакет вручил господину в очках, этому самому Кицкину. Тот велел переночевать, погодить до завтра, сулился дать ответ. Даром времени не теряя, мужик оставил лошадь на улице Эммануила Канта, утречком метнулся на базар, где и обменял полпуда сала на граммофон и бутылку одеколона. В доме двадцать шесть взял ответное письмо – и айда назад, в Комариху. Показалось зябко. «Дай маленько хлебну», – подумал да и высосал весь пузырек. После чего очумел, очнулся лишь в милиции. А деньги в сумке? – «Деньги? Та хиба ж я знав, шо у торби деньги! Той господин очкастый казав, шоб отдать Соколову у руки…» А кто такой Соколов? – «Та бис его знае – у батьки, кажу, у начштабах чи шо… Який-то не наш, не сельский, прибывсь до нас видкиля…»
– Значит, Толечка – это и есть Соколов?
Розенкрейц кивнул.
– А адресат?
– Крицкий. Виктор Маркелыч. Бывший поверенный Расторгуева. Дом по улице Канта – его собственный.