Работа размеренная, неспешная, чистая. Она успокаивает, отвлекает от неприятных мыслей.
Вещица за вещицей.
Побрякушка за побрякушкой.
Золотая брошь в виде якоря, опутанного цепью.
Аляповатые, тяжелые серьги. Золото. Кровавые рубины. Какой-то цветник из золотых завитушек и разноцветных камушков… На голову, что ли, надевать?
Господи, каким же нужно быть туполобым кретином, чтобы всю жизнь копить эту ненужную мишуру!
Равнодушно, старательно, без интереса записывает Розенкрейц. Впрочем, одна вещица привлекает его внимание. Повертев в руках, покосив задумчивым взглядом, он заворачивает вещицу в чистую бумажку и сует во внутренний карман скрипучей кожаной куртки.
И вскоре короткий зимний день переходит в синий, воющий бураном вечер.
Орут стены
Вот этим-то ненастным вечером Илья наконец собрался навестить своего закадычного «монтера». Всё некогда было – куцые денечки проносились с быстротой космической, метеоритной. В шумной сумятице великих и малых дел, в бурливом кипении работы, споров, громогласного веселья.
Горластая буйная армия была выведена на улицу из провонявших красками и терпентином мастерских.
Армия шла на приступ городских стен. И Рябов Илья стоял в ее челе.
В огромных зеркальных витринах гастрономического магазина братьев Шкуриных вместо колбас и окороков (о них уже и не помнил никто) багряными языками пожара полыхнули агитплакаты. Красный боец в островерхом богатырском шеломе брал на штык барона Врангеля. Дрыгали в воздухе лаковые бароновы сапожки, генеральская папаха летела в тартарары.
Или рукопожатие рабочего и крестьянина. Стиснутый великанскими ладонями, корчился мордастый буржуй. Хвосты фрака. Цилиндр. Оскал акульих зубов – в бессильной ярости.
Веселые озорные стишата про баронскую корону и про буржуйский цилиндр.
На торцовой стене трехэтажного бывшего ресторана «Бостон» – тифозная вошь. Она слоноподобна. Ее толстые мохнатые лапы – как бредовое видение. Стишата захлебываются, вопят:
– Да что ж, родименькие, коли мыла-то не достать…
– Брось, тетка! Не разводи, понимаешь, агитацию!
На бывшей гимназии мадам Дрессель, где так недавно пташками щебетали чистенькие, розовенькие гимназисточки в белоснежных пелеринках, с кружевными воротничками, с альбомчиками, с медальончиками, с надушенными секретками, – на этой ампирной цитадели губернской комильфотности – ярчайший оранжевый круг, в котором – дикая пляска каких-то черных драконов, гадюк, сороконожек… И две строки, два осиновых кола в комильфотный гроб мадам фон Дрессель:
Бегут по городу художники. Карабкаются по лестницам. Строют шаткие подмостки. Здесь же на крохотных костерках варят вонючую проклейку. В ведрах, в глиняных макитрах разводят краски. Приступом, приступом – с маховыми малярными кистями, как с бердышами, – лезут, приступом берут городские стены.
Орут, перекликаясь, художники.
Стены орут.
Носится по городу, орет Илюшка Рябов – великий предводитель Армии Искусства. Разрушающий, зачеркивающий всё, что было создано до октября семнадцатого.
О, этот Илюшка, маленький Аттила от художества!
Что ему испачканные каменные выкрутасы сомнительных Растрелли и Гваренги! Что изуродованный оранжевыми холерными вибрионами холодный, благородный ампир женской гимназии!
Тьфу! – плевок, вот что.
Главное – вечер свободен, и надо, обязательно надо навестить друга. Предложить ему весело и увлекательно провести остаток дня.
Гордо задрав нос, пылая пламенем порядком уже потрепанных, заляпанных красками галифе, он входит в подъезд губчека.
– Пропуск! – преграждает путь часовой.
– Че-е-е-во?! Какой еще, к чертовой матери, пропуск?
И начинается баталия.
Чернота обступает
А день, начатый Алякринским так радостно, так светло, всё мрачнел и мрачнел.
С каждым новым перезвоном затейливых часов сгущалась проклятая чернота. Каждый телефонный дребезг подваливал черноты, каждый распечатанный конверт, каждый рапорт.
Даже небо.
Его серая ряднина, с утра еще скучно висевшая высоко наверху, к полудню вдруг стала опускаться всё ниже, ниже, беловато-грязными тучами поползла над городскими крышами, цепляясь за шпили колоколен, за пожарную вышку Дворянской части. И тоненько, въедливо засвистело за окном, зашуршало по стеклам, вздохнуло в печной трубе…
Начало было положено чугунным солдатом в маньчжурской папахе, под которым лежал конверт с доносом. Затем – оторванная флотская пуговица на ковре – от бушлата: напоминание о Чубатом, его страшном припадке, его вести о гибели ребят… Розенкрейц, наконец: так глупо упустить начальника «штаба»!
Люди приходили и уходили.
Губпродкомиссар Силаев наведывался. Тоже, вроде Лёвушки, комиссаристый, кожаный – картуз, тужурка, брюки. «Вот униформа! – подумал Алякринский. – Откуда она?»
Силаев требовал срочной ликвидации беспорядков в Зареченском уезде. «Срывают, понимаешь, работу, другим мужикам пример подают: раз Комарихе можно, почему нам нельзя? Саботируют серые министры… А результат? Знаешь, как кривая реализации продразверстки вниз ползет!»
Между прочим, проявил заботу, спросил: как быть? Может, чего из продуктишков подкинуть? Так с превеликим удовольствием… Дело житейское.
Какой-то неприятный осадок остался от громких вычурных слов, от кожаной амуниции. От того, как говорил о мужиках: серые министры, кулаки в потенции, жлобье.
Когда ушел, Алякринский записал в памятку: «Проверить личный состав продкома, начиная с его руководителя. И особенно тех, что в деревне по продразверстке».
Да, кстати: где эти «гады ползучие» собирались? В котельной губпродкома, кажется?
После Силаева пришел Богораз, рассказал о Розенкренце: дважды его видели с Капитолиной Шкуриной. Капитолина – известная всему городу красавица, прелестница – пышна, белотела, золотая коса короной, глаза синие, томные, ленивые…
Богораз мужик простой, грубоватый. Слесарь-водопроводчик. У него всё – без тонкостей, прямо, как оно есть. Он сказал: «Розенкрейцева слабина насчет бабского пола мне известна. Ну, ладно, мало тебе шлюх на Дворянской? Хоть со всеми сваляйся, ежели сифона не опасаешься… А тут – эта, ты понял? Родитель – контра из контр, брательник в прошлом годе с беляками подался, в данный момент, может, нашу кровь проливает в рядах врангелевской сволочи… Не-ет, брат, тут нам фигли-мигли всякие бросить надо, сказать напрямки косому: куда идешь? куда заворачиваешь? В какое болото катишься, Лев Розенкрейц!»
Сердито супя кустистые брови, ушел Богораз.
Любовным шашням Лёвушки Алякринский не придавал особого значения, а эту последнюю даже несколько иронически воспринял, вообразив рядом тощего, злого Розенкрейца и пышную красавицу купчиху. Другое беспокоило в Розенкрейце – методы его следовательской деятельности: очень уж скоро и складно дают показания его подследственные. Проверить надо – не рукоприкладствует ли…
Наконец Кобяков позвонил: из Болотова доставлен начальник станции Куницын. Всё написанное в анонимке подтвердилось: вагон с солью, следовавший на Царицын, пропал. Сцепщик Селезнев показал, что отцепить вагон из состава распорядился дээс Куницын.