И потому, как сиял Розенкрейц и как благоухал, можно было догадаться, что часики с купидоном на длинной золотой цепочке сработали безотказно.
Эти крохотные часики!
Эта золотая-безделка!
Легко представить дурёху Капитолину в кругу ее подружек. Часики производят восторженный переполох: чекист подарил! Вот так Капка! Какого кавалера завлекла! «А я бы, девушки, не стала с ним гулять, еврей все ж таки, пускай хоть и выкрест…» – «Ну и дура, ну и дура, теперь это совершенные пустяки – еврей, или кто, теперь свобода любви!» – «А ведь я, девушки, на ком-то их видала, – вспоминает одна, – на ком вот только?..» – «Ну и что ж такого, не удивительно, реквизированные, конечно…»
Легко представить, как дома, за пузатым самоваром чаевничают, угощают гостя вязкой, клейкой домашней пастилой с не менее вязкими, липкими словечками вприкуску насчет времени – о-хо-хо! – нынешнего собачьего, насчет того, что «вот, знаете, опять, говорят, обысков надо ждать, опять по сундукам полезут, окаянные…» – «Ах, и не говорите! Вчера у Чуриковых всё вверх дном перевернули… Прицепились к вдове – где золото? А она женщина сырая – хлоп! – и ноги, представьте, отнялись, второй день лежит без движения…» – «Дожили, что и говорить!» – «А куда, позвольте спросить, все эти конфискованные вещи деваются? Сударушкам своим раздаривают…» – «Вот хоть Капочку нашу взять, – встревает маменька, – гуляет с чекистом…» Папенька, грозно уставясь на простоватую супругу (ох, эти бабы, вот уж именно: долог волос.) обрывает, переводит разговор на другое: распоповцы в Комарихе зашевелились, продотряды лупят, чекистов, слышно, на днях побили… Но гость уже от собственной супруги, от собственной дочки осведомлен о Капкиных часиках, знает, кто подарил, у кого их конфисковали…
За другим чайным столом – другие гости. – «Слышали? Еврей-чекист Капке Шкуриной часики преподнес с цепочкой, ха-ха-ха! – у Сучковых часики-то отобрали… Ну да, ну да!» – «Да что вы говорите! Ай да Совецкая власть! Ай да диктатура пролетарьята!» – «Ворюги! Мазурики! Узурпаторы!»
И весь город гудит: часики подарил! Часики…
Взрыв
Померк Розенкрейц.
Ни лоснящегося глянца новенькой кожи на куртке, ни блеска амуниции. Всё потускнело, всё поблекло.
Один гвоздичный душок остался от Лёвушки.
Подбородок не дрожит, отвис. Глаза косят не по сторонам, а вниз – на бареточки американские, на стоптанные сапоги Николая. Чует, чует: не простят эти рыжие солдатские сапожищи американским бареточкам их праздничного форсистого лоска… Настал час расплаты за холодные, ленивые объятия золотокоронной красавицы.
– Ну? – подозрительно спокойно спрашивает Алякринский. – Так что же скажешь?
Обрывки мыслей и образов у Розенкрейца: ослепительная белизна большого женского тела – розоватые отсветы – лампадка под образами – глаза круглые, коровьи – золото, рассыпавшееся по круглым голым плечам, – его дрожащие злые пальцы рвут лифчик, а она: «Господи, да что ж ты пуговицы с мясом… задуй, что ли, лампадку-то, нехорошо…»
Обрывки мыслей и образов у Алякринского: мятущиеся столбы бурана – черные мужики возникают из мутного мрака – суматошный треск выстрелов – Чубатый предсмертно корчится – клешнятые пальцы рвут гарусный шарфик, впиваются в горло – тьма – обвальный грохот воды, сомкнувшейся над головой, заливающей уши…
– Слушай… – Фиолетовые губы Розенкрейца прыгают, он говорит, заикаясь. – Слушай… ведь ты и я… и больше никто не знает… Ну, взял… ведь мелочь…
(Ревет буран, хрипит Чубатый, набегают, набегают черные мужики…)
– Может быть, это? – Розенкрейц кивает на те бумаги, что давеча положил на стол Алякринскому. – Он, этот Куницын… оказывается, отец твоей… знакомой девицы? Так я же не знал… Ты предупредил бы. Можно уничтожить… не поздно пока. С Кобяковым берусь договориться… ну? Ведь мелочь…
И вот оно – наступает, наваливается, чего так боялся…
– Гадина! Сволочь!! – чужим каким-то голосом вскрикивает Николай. Краешком сознания он еще понимает, что сейчас может случиться то, что иной раз, взрываясь в нем, напрочь гасит рассудок.
Мгновенное безумие. Темная слепая ярость. Действия самостоятельны, без приказания мозга. Как, каким образом черной птицей, словно сам по себе, взлетает черный пистолет? Рука Алякринского твердо, неумолимо нацеливает длинный ствол в белое, как бумага, переносье Розенкрейца.
Еще мгновение – и…
Забыл про таблицу
С тупым стуком пистолет падает на пол.
Железные тиски пальцев Богораза сжимают руки Николая. Сердитые глаза из-под клочковатых, с бурой сединкой бровей спрашивают в упор: ты что, предгубчека, с ума спятил?
– Охолонись, парень. Из-за чего кутерьма?
Только тут Алякринский начинает осмысливать, что произошло. Покойницкая бледность Розенкрейца. Пистолет на полу. Часики с купидоном. «Я не знал… с Кобяковым берусь договориться…»
– Дрянь. Человеческое дерьмо.
Глухой, простуженный, потухший голос. Алякринский нагибается за пистолетом.
– Спрячь, – говорит Богораз. – Как же это ты, парень?
– Забыл про таблицу, – неловко усмехается Николай.
– Какая таблица?
– Таблица элементов. Менделеева. Эх, да не в этом дело, – отмахивается Николай. – Револьвер при тебе? – уже спокойно, без злобы взглядывает на Розенкрейца. – Сдать.
– Товарищи…
– Давай, давай, Розенкрейц. Возьми у него, Богораз. И портупею снимай. Да-да. Всю, в общем, сбрую. Вот так.
– Товарищи… товарищи!
Плачет.
Человек снял маску. Подлинное лицо – ничтожно.
– Судить тебя будем, Розенкрейц.
«Слухайте, комиссары»
День разворачивался как свиток: строка за строкой.
Строка за строкой наносились на серый пергамент зимнего дня события жизни председателя губчека Николая Алякринского.
Дело Розенкрейца он поручил Богоразу.
Затем вызвал Кобякова, того, что ездил в Болотов расследовать историю болотовского дээс насчет исчезновения вагона с солью.
– Вот, – сказал, передавая Кобякову пачку бумаг, оставленных Розенкрейцем, – займешься этим делом. Оно тебе уже знакомо. Приготовь срочно, к заседанию тройки.
Кобяков полистал бумаги.
– Да тут, собственно, всё готово.
– Проверь.
– Ладно, сделаю. Послушай, там у меня тип один. Говорит, хочет сообщить нечто насчет Комарихи, но только самому главному. Тебе то есть.
– Комарихи? Давай его сюда. Живо!
Минуту спустя Кобяков вернулся вместе с Погостиным.
– К этому? – недоверчиво спросил Погостин, указывая на Алякринского. – Что-то уж молод дюже…
– Какой есть, – рассмеялся Николай. – Прошу, товарищ… Что вы хотите?
– Чего хочем-то? – Погостин поскреб под буденовкой, вздохнул. – Садиться, стал-быть, хочем, вон что… За тем и пришел.
– То есть – как садиться?
– Ну как-как… Известно, как садятся. За решетку, в обчем. В острог.
– Ничего не понимаю. Кто вы такой?
– Пиши: бандит. Фамилие – Погостин. Звать Степан Миколав. Рождения с девяностого году. Государственный крестьянин Болотовского уезду Ракитинской волости, села…
– Подождите, подождите… Вы что – из распоповцев?
– Так точно, из ихой банды. Два месяца без малого состоял в бандитах. При самом, стал-быть, атамане. В ездовых, кучером, в обчем сказать.
– Ну, а сейчас?
– Так я ж объясняю: садиться пришел.
Кобяков не выдержал, рассмеялся.
– Чего иржешь? – строго поглядел Погостин. – Молод, стал-быть, потешаться надо мной. Ты, поди, еще без порток бегал, а Степан Погостин уже набатрачился по самую завязку…
– Ну, хорошо, – сказал Алякринский. – И все-таки мне непонятно: почему вы хотите обязательно за решетку?