Вид у Эски был озадаченный, даже слегка встревоженный.
— Я не совсем понимаю. Что это значит?
Означало это многое, а главное — права и обязанности. Это могло означать также, что его ухо как бы переставало считаться обрезанным, и уже не имело значения то, что он был прежде рабом. Эска узнает это потом, позднее. В его случае это еще означало своего рода почетное освобождение, деревянный меч гладиатора, завоевавшего себе свободу на арене.
— Считай, что ты завоевал деревянный меч, — сказал Марк и увидел, что до Эски, бывшего гладиатора, начинает доходить смысл сказанного.
— Легат пишет, что за те же услуги, — продолжал Марк, — мне дают пособие выслужившего срок центуриона, командира когорты. Выплачено оно будет по старинке — частично в сестерциях, частично землей. — Помолчав, он принялся читать все подряд, слово за словом: — «По установленному обычаю, земля жалуется в Британии, поскольку здесь проходила твоя последняя военная служба. Но мой добрый знакомый, один из сенаторов, написал мне, что если ты пожелаешь, нетрудно будет поменять здешний надел на землю в Этрурии, откуда, если не ошибаюсь, ты родом. Официальные документы в свое время дойдут до вас обоих, но коль скоро замедленность хода бюрократической машины общеизвестна, я надеюсь быть первым, от кого ты узнаешь эту новость».
Марк перестал читать, рука с письмом медленно опустилась. Он оглядел окружавшие его лица: у дяди Аквилы было выражение стороннего наблюдателя, с бесстрастным интересом разглядывающего результат поставленного опыта; лицо Эски выражало напряженное ожидание; личико Коттии прямо на глазах заострилось и побледнело; Волчок выжидающе поднял свою большую голову. Лица… И вдруг Марку захотелось бежать, бежать от них от всех, даже от Коттии, даже от Эски. Они составляли часть его жизни, входили в его планы, они принадлежали ему, а он принадлежал им, но сейчас ему хотелось побыть одному, одному разобраться в происшедшем, чтобы ничье присутствие не повлияло на его решение. Марк отвернулся, отошел к низкой ограде, идущей вдоль наружной лестницы, и обвел взглядом намокший сад, где дикие нарциссы, точно мириады огоньков, плясали под фруктовыми деревьями.
Он может уехать домой.
Холодные брызги летели ему в лицо, а он стоял и думал: «Я могу уехать домой», — и видел внутренним взором длинную дорогу на юг, дорогу легионеров, белевшую под этрусским солнцем; усадьбы среди оливковых плантаций; темно–красные, цвета вина, Апеннины вдали. Он словно вдыхал душистый смолистый запах сосновых лесов, и смесь ароматов тимьяна, розмарина и дикого цикламена — летний запах родных холмов. Он мог вернуться туда, к холмам и людям, среди которых вырос, по которым тосковал здесь, на севере. Но если он вернется — не будет ли всю оставшуюся жизнь его глодать другая тоска? Тоска по другим запахам, другой природе, другим звукам? По изменчивому северному небу и пению зеленой ржанки?
И вдруг он понял, почему дядя Аквила поселился в этой стране, когда кончился срок его службы. До конца жизни Марк будет помнить родные холмы, порой воспоминания будут мучить его. Но теперь его дом тут, в Британии. Понимание этого пришло к нему как–то исподволь и показалось уже знакомым, и он удивился, как не осознал этого раньше.
Волчок ткнулся влажным носом ему в ладонь, и Марк, глубоко вздохнув, повернулся. Дядя Аквила еще стоял, сложив руки на груди и склонив голову набок, все с тем же выражением бесстрастного интереса.
— Прими мои поздравления, Марк, — сказал он. — Не для каждого мой друг Клавдий стал бы расшибаться в лепешку, а ему, вероятно, пришлось крепко постараться, чтобы добиться справедливого решения от сената.
— Я готов лежать у его ног, — тихо ответил Марк. — Ведь это начало новой жизни, Эска, новой жизни!
— Разумеется, чтобы поменять земли на Этрурию, потребуется время, — задумчиво произнес дядя Аквила. — Но к осени, я думаю, ты будешь уже там.
— Я не вернусь в Этрурию, — сказал Марк. — Я возьму землю здесь, в Британии.
Он бросил взгляд на Коттию. Она стояла все так же неподвижно, застыв в ожидании, как скованная морозом ива.
— Все–таки мы не едем в Рим! Но ты ведь сказала: «Куда угодно», правда, Коттия, любимая?
Он протянул ей руку.
Она вопросительно заглянула ему в лицо, потом улыбнулась, одной рукой собрала вместе края плаща, как будто собралась в путь прямо сейчас, куда угодно, и вложила другую руку в его протянутую.
— Ну вот, теперь мне, видно, достанется улаживать все с Кезоном, — заметил дядя Аквила. — О боги! Ведал ли я, какой мирной жизнью жил, пока не появился ты!