— Что я говорил тебе, жена моего сына? Что я говорил тебе шесть весен назад?
Драстик тоже смотрел на Дрэма, на его широком добродушном лице было глубокое огорчение. Он открыл рот и хотел что-то сказать, но так и не нашел слов.
Дрэм подошел к очагу — за три года он впервые переступил порог родного дома, но может статься, и в последний раз. Он опустился на корточки, и Белошей тут же прижался к его колену.
— Для меня уж и еды нет? — спросил он с вызовом в голосе. — Я не ел со вчерашнего дня.
Мать сжала руками голову.
— Не ел? — переспросила она. — Еда есть, но сначала дай я перевяжу тебе рану.
— Ничего не надо, пусть все так и остается, — сказал Дрэм. — Я хочу поесть, прежде чем уйду. Больше ничего не надо.
Блай, которая все это время сидела в темном углу, вдруг сказала:
— Я все сделаю сама.
Молча она принесла миску с мясом и ячменную лепешку.
Он взял миску и принялся жадно есть. Он не ел со вчерашнего дня, как он и сказал, потому что не полагалось есть перед охотой, но кроме того, он очень волновался. Сейчас, когда случилось худшее и все волнения были позади, он ел сосредоточенно и быстро, отрывая зубами мясо от костей и бросая через колено кости Белошею. Мать, брат, Блай, прервав ужин, смотрели на него, не произнося ни слова. Дед продолжал жевать, так как ничто в мире не могло помешать ему, когда дело касалось еды.
Когда Дрэм наконец насытился и обтер руки о бурый папоротник, в изобилии устилавший пол, он обвел долгим прощальным взглядом все вокруг лица родных, полутемную хижину. Он видел, как лижет шафранно-желтый огонь камни очага, видел длинный корявый узел на потолочной балке, там, где была ветка, когда дуб рос в лесу, видел розовато-коричневую шкуру, висящую перед постелью матери, и под потолком — щит из воловьей кожи с бронзовыми украшениями. Щит, который ему отныне никогда не носить. Он смотрел на привычные, знакомые предметы, которые не видел три года, и знал, что ему надо проститься с ними навеки.
Затем он встал и кликнул Белошея:
— Пошли, братец, пора.
Мать, стоявшая все это время молча у балки, как будто она приросла к ней, подошла к нему и робко положила руки на плечи.
— Куда ты пойдешь, щеночек, что ты будешь делать?
— Пойду к пастухам, как ты сама сказала шесть весен назад, ты и дед. Вы сказали, что если я промахнусь, то пойду к Долаю пасти овец.
— Значит, ты слышал?
Он видел, как все мускулы напряглись на ее красивом заостренном лице, у него появилось желание сделать ей больно в отместку за причиненную ему когда-то боль. Он не простил ей ее испуганного тихого вскрика.
— Ты всегда знала, нет разве? А я все слышал, каждое слово. Я был на чердаке. Я забрался туда через крышу и хотел спрыгнуть сверху, как уховертка из соломы. Я ведь был ребенком. Но с тех пор мое детство кончилось, с того самого дня… Поэтому я и убежал в лес. Но меня нашел Тэлори-однорукий. Это он заставил меня вернуться и сказал, что необходимо бороться, если хочешь чего-то достичь. Бог Солнца знает, как я боролся все эти шесть лет, но дед оказался прав. — Голос его, нынче уже голос мужчины, задрожал, но тут же снова обрел спокойные интонации. — Радуйся, что есть Драстик, как ты сама говорила деду. Когда я буду пасти овец, у тебя среди воинов племени останется сын.
Она снова вскрикнула, и на сей раз этот крик боли заставил его забыть все злое, что он говорил. Ему захотелось зарыться головой в ямку на шее, будто маленькому, но он не смел, боясь расплакаться, как женщина. Он жалел, что не ушел, пока в нем бушевала злость. Злость была как бы щитом, заслоном. Мать убрала руки с его плеч.
— Драстик хороший сын, но лучше иметь двух сыновей… Два сына лучше, чем один… но на этот раз пути назад нет.
— Да, на этот раз нет.
Он повернулся и, как слепой, вместе с Белошеем направился к двери. Он прошел мимо Блай, и ее худенькое бледное личико на мгновение проплыло перед его взором, как в темной воде, и затем исчезло в весенних сумерках. Лошадки, стоящие у порога, потянули к нему мягкие морды, но он прошел мимо, не заметив их. Сзади он услышал шорох — ему показалось, что мать хотела броситься за ним, но голос Драстика твердо сказал:
— Нет, мать, не надо. Все равно ты ничем ему не поможешь.
Он погрузился в сумерки, и последнее, что он слышал, — это неожиданное для него громкое рыдание.
Одинокий и незащищенный, он уходил из привычного мира, оставляя в нем родных, своих сверстников, своих богов. Часть Пастушьего племени поклонялась Богу Солнца, но он шел к Долаю, к его темнокожему маленькому народу, к детям Тах-Ну. Он знал, что со временем утратит свою веру, которая была горячей, истовой, острой, как наконечник копья. Постепенно он забудет Отца-Солнце и высокое небо и обратится к более древним богам Долая и его народа, погрузится в горячие темные недра Матери-Земли, которая дала жизнь всему на свете.
Он направился к огороженной овчарне высоко на холме над деревней, где стояли сложенные из дерна зимние овечьи загоны. Совсем скоро, как только погаснут огни Белтина, пастухи снова отгонят овец с ягнятами к Большой Меловой на летние тропы, но сейчас еще овцы и пастухи были на месте, и с ними, конечно, Долай.
Было совсем темно, когда он, поднявшись на холм, увидел свет от очага в дверном отверстии одной из низких дерновых хижин и уловил слабое движение овец в загоне и блеяние ягненка, который, проснувшись, не нашел своей матери. Громко залаяли пастушьи собаки. Он остановился и схватил Белошея за ошейник с бронзовыми бляшками. Затем послышался голос, успокаивающий собак, и маленькая согбенная фигурка вынырнула через освещенный дверной проем и стала вглядываться в темноту.
— Кто идет?
— Это я, Дрэм.
Долай — ибо это был Долай — снова заговорил с собаками, и они улеглись по обе стороны от его ног. Он стоял совершенно неподвижно, опершись на копье с широким наконечником, и ждал, пока Дрэм подойдет.
— Урожай ячменя давно собрали, — сказал он, когда мальчик остановился перед ним.
— Собрали шесть урожаев ячменя, — сказал Дрэм. — Вот я и пришел. Ты когда-то сказал, что из меня выйдет неплохой пастух. Ты и сейчас так думаешь?
— Разве я могу ответить на твой вопрос, я, который не разговаривал с тобой шесть урожаев ячменя?
Крыло лунного света показалось из-за уступа холма и простерлось над ними. Старик посмотрел на мальчика долгим испытывающим взглядом из-под косматых бровей. Покачав головой, он сказал:
— Нынче я совсем в этом не уверен. Мне кажется, ты был добрее шесть урожаев ячменя назад. Но, кто знает, может, ты будешь добрее к четвероногим, чем к людям. Почему ты задал мне этот вопрос?
Наступила пауза, заполненная легким шорохом ветра в короткой траве и движением овец в загоне. Прокричал кроншнеп где-то на вершине холма, и один из пастушьих псов, лежащих смирно у ног Долая, угрожающе зарычал, когда любопытный Белошей слишком смело приблизил к нему морду. Наконец Дрэм заговорил:
— Мне пришлось много сражаться последнее время, о доброте некогда было думать. Но я потерпел поражение. Я промахнулся на Волчьей Охоте.
Ни удивления, ни сочувствия не отразилось на лице Долая — как обычно, оно сохраняло неподвижность.
— Да, это плохо, — сказал он. — И теперь ты пришел ко мне пасти овец?
— Да, пришел к тебе пасти овец, — сказал Дрэм ровным, без всякого выражения голосом.
— Тогда иди к огню, и я смажу тебе плечо.
Долай ни одним словом не выразил любопытства и больше не задал ни одного вопроса. И Дрэм, сам того не сознавая, в глубине своего израненного озлобленного сердца был ему за это благодарен.
Долай вслед за ним нырнул в узкий дверной проем пастушьей хижины. Какой-то темнолицый подросток, примерно одних лет с Дрэмом, сидел у очага. Дрэм вдруг узнал Эрпа, с которым бегал вместе до того, как попал в Школу Юношей. Глаза их на мгновение встретились, одни черные, другие золотистые, но они тут же их отвели.
Долай принес в горшочке желтую мазь с едким запахом и наложил ее на плечо Дрэма, будто тот был задранной волком овцой.
— Хорошо помогает от волчьих ран и овцам, и людям, — сказал он.