– В этом мире для женщины есть только одно приличное занятие: замужество! – заявила купеческая вдова и стала подыскивать Amélie подходящую партию.
Как известно, партии, особенно подходящие, на дороге не валяются, и для их привлечения приходится хорошенько попотеть. Для начала Амалию сводили к портнихе, обшивавшей всех купчих по эту сторону Яузы. Портниха сшила добротное палевого цвета платье, надев которое Амалия разом подурнела, постарев лет на десять. (Палевый, к вашему сведению, вовсе не синий, не красный и не изумрудный, а всего-навсего блекло-желтый, что и неудивительно, принимая во внимание, что paille по-французски означает «солома».)
– Charmant! Délicieux! Чудесно! Восхитительно! Бесподобно! – вскричала Аделаида Станиславовна, едва завидев платье; но стоило Ларисе Сергеевне шагнуть за порог, неугомонная полячка шепотом велела Амели отдать палевого монстра ей, а она уж подыщет в своем гардеробе для дочери что-нибудь более подходящее. Так Леля получила в свое неограниченное пользование восхитительное голубое платье, расшитое серебром, а Аделаида Станиславовна героически облачилась в купеческую рухлядь, объяснив изумленной благодетельнице, что, дескать, фасон палевого шедевра был столь очарователен, что она, Аделаида, не смогла устоять перед искушением. Надо сказать, Лариса Сергеевна охотно ее извинила.
После портнихи наступила очередь парикмахера. Он обошел вокруг Амалии, насупил брови и объявил, что ее прическа никуда не годится, да и вообще прямые волосы сейчас никто не носит. Больше всего на свете Амалия ненавидела локоны, но делать было нечего – кауфер уже подступился к ней с раскаленными щипцами, предвкушая, какую образцовую мадемуазель он сотворит из этой очаровательной барышни. Увы, дело не заладилось, ибо обычно ловкий парикмахер ухитрился уронить щипцы себе на ногу, простреленную еще в достопамятную Крымскую кампанию. Вопли, раздавшиеся непосредственно после этого трагического инцидента в салоне почтенного француза, непереводимы решительно ни на какие языки, по крайней мере в одобренном цензурой виде. Лариса Сергеевна поспешно увела племянницу, которая была весьма удручена происшедшим и едва сдерживала слезы. Сам парикмахер, впрочем, потом клялся своему соотечественнику, обувщику Шарпантье, что cette canaille blonde[19] пребольно уколола его булавкой в ляжку, едва он приблизился к ней с щипцами. Но такое его заявление никак не вяжется с нежным обликом мечтательной Амели, и… в общем, будем считать, что все это подлые наветы и гнусная клевета.
По счастью, визитом к куаферу все приготовления к выводу барышни Тамариной в свет были завершены. Амалию ничему не требовалось учить: она превосходно танцевала, играла на фортепьяно, получила основательное домашнее образование и говорила на пяти языках – французском, польском, немецком, итальянском и даже английском, хотя доподлинно известно, что последний совершенно непригоден для светского общения, так как все сколько-нибудь стоящие люди говорят по-французски, а от тех, кто не владеет этим ласкающим слух наречием, заведомо нельзя ждать ничего хорошего. Пожалуй, будь у барышни Тамариной поболе приданого, она бы определенно была обречена на успех.
Первый выход в московский свет был приурочен к большому балу у Ланиных. Накануне донельзя взволнованная Лариса Сергеевна устроила смотр Амалии, приказывая ей поклониться, подать руку воображаемому кавалеру, присесть и улыбнуться, а Аделаида Станиславовна поднесла дочери жемчужный убор, изъятый из бог весть каких потайных закромов. В голубом с серебром платье, в жемчугах, с простой, но изящной прической Амели была неотразима, и Лариса Сергеевна, вспоминая себя саму в этом возрасте и свой первый выход в свет, непозволительно расчувствовалась. Ведь и она сама была когда-то худой девушкой с торчащими лопатками и невыразительным лицом, до того как превратиться в тяжеловесную, суровую, уверенную в себе особу, не питающую заблуждений ни на чей счет. Аделаида Станиславовна роняла слезы умиления, глядя на дочь; она и в самом деле была растрогана.