2. Пустоты
«Чувство утраты пронизывает полотна Питера Диггса, – писал критик Сесил Беркли о моей последней выставке в галерее Фэншо. – Приглушенные краски, неустойчивые композиции. Персонажи словно медлят на грани исчезновения, а неожиданные пустоты заставляют задуматься, что же ушло и что, или кто, приходит ему на смену».
Но ведь такова и сама жизнь, по-моему? А те, кто задумывается о пустотах, обычно пишут картины, сочиняют книги или музыку. На свете полным-полно талантливых людей, которым никогда не стать художниками, писателями или композиторами: талант в них есть, но пустот, где рождается искусство, – нету.
3. Второй раз
Тот сон вцепился в меня так крепко, что можно было прокручивать его в голове вновь и вновь, как видеопленку: автобусная остановка в летних сумерках, огни фонарей против еще светлого неба – то самое время суток, от которого у меня всегда щемит сердце.
Вывеска с надписью «БАЛЬЗАМИЧЕСКАЯ»: буквы четкие, ясные; они мелькали перед глазами, как вагоны отбывающего поезда, но само слово не менялось. И дома, на вид будто ненастоящие, и автобусная остановка, на которой стояла она, эта худощавая женщина, светловолосая, голубоглазая, бледная, совершенно незнакомая, но словно подглядывающая за мной из тайных закоулков памяти. Раньше я ее никогда не видел ни наяву, ни во сне.
Снова и снова она вскидывала сжатый кулак и беззвучно повторяла: «Есть!» Она хотела, чтобы я поехал с ней. Почему? И этот автобус: «ФИННИС-ОМИС», бамбук и листы рисовой бумаги, желтой, розовой, оранжевой, подсвеченной изнутри свечами, точно в японском фонарике. Как он сиял против неба, совсем еще светлого! И снова ее взгляд, уже со ступеньки автобуса, и эта судорога страха, заставившая меня отпрянуть. И снова это чувство утраты. Чего же она хотела? И как теперь отыскать ее?
Она исчезла; оставила меня одного лицом к лицу с этим мгновением настоящего – не просто мигом, отмеренным стрелкой часов, нет, с палимпсестом всех мгновений, что ему предшествовали. Со всей несметностью картин и звуков, шепотов, слов, вздымающихся слой за слоем сквозь толщу лет от самого первого «сейчас» до последнего, новорожденного; и всеми незабытыми ли, позабытыми, но живущими в каждом миге и посейчас провалами сна, и явью, и грезами.
Я, что называется, фигуративный художник, а проще говоря – умею рисовать, и рисую вещи узнаваемые: людей, чудовищ, полночь, крышки люков, почтовые ящики… да что угодно. Мир, как мы его знаем, – всего лишь выставка картин, сложенных корой головного мозга из данных органов чувств. Есть ли что-то еще, кроме этого никто не знает. Вермеер прислушивался к пульсу мироздания и одно за другим запечатлевал чудом остановленные мгновения, утверждающие бытие реальности. А все-таки если есть в театре реальности служебный вход, я, пожалуй, задержался бы у этой двери – посмотреть, что будет после спектакля.
Как ни занимала меня девушка из сна, приходилось все же уделять внимание и миру яви. По вторникам и четвергам я читаю курс «Идеи и образы» в Королевском колледже искусств. Завтра предстоял рабочий день, и надо было запастись материалом для лекции. Бывает, неизведанные образы сами пробиваются ко мне намеками; в сознании вспыхивают проблески, чуть ли не воспоминания чего-то полузримого, и я пытаюсь отыскать это – сам не понимая толком, что же именно. Давненько я не бывал в Музее наук, так что, подумалось, не худо бы туда сегодня заглянуть, только попозже. Миссис Квин приходит наводить порядок по понедельникам во второй половине дня, вот тогда и отправлюсь, чтобы ей глаза не мозолить.
А до тех пор я решил поработать над картиной, к которой приступил пару недель назад, – «Манящая чаровница», название я позаимствовал из рассказа Оливера Аньенза.[9] Фигура женщины в плаще повторялась на картине семь раз: на переднем плане она была обращена лицом к зрителю; затем, отступая вглубь чередой частично перекрывающих друг друга собственных подобий, постепенно отворачивалась и наконец оказывалась стоящей на краю утеса над морем, спиной к зрителю, с развевающимися на ветру светлыми волосами. При взгляде на эту картину меня всякий раз, как в том сне, пронзала судорога страха, словно и сам я стою там, над обрывом, и вот-вот сделаю шаг за край. Да, неуютные обычно образы на моих картинах. Мне и самому по большей части неуютно.
Лицо ее было еще призрачным, непрописанным, но меня поразило, до чего же она похожа на ту женщину из сна. Прежде чем взяться за работу, я всегда тонирую холст легкой цветной размывкой на скипидаре. Предполагая, что это полотно пойдет в довольно холодных тонах, я сделал теплый подмалевок, смешав два кадмия – желтый темный с оранжевым. Но по мере работы колорит стал теплеть, так что теперь я оставлял подмалевок просвечивать и подбирал к нему другие теплые тона. Приятно, когда полотно начинает постигать собственную суть и жить своей жизнью. В холодном и строгом северном свете, лившемся сквозь окна и световой люк в потолке, картина обращалась в свой собственный настоящий миг.
9