Наконец, спустя несколько минут, дядя заявил, ни на кого не глядя, точно обращаясь к стене:
— Я получил письмо от Меера.
— Что он пишет? — не выдержала Хана-Лея.
— Он просит меня, — сказал дядя Лейбуш, доставая из бокового кармана письмо, — зайти к его супруге и переговорить с ней относительно переезда в Америку.
С минуту все молчали. Хана-Лея не знала, что и сказать.
— Хи-хи-хи! — снова послышался хриплый смех тети.
Младший парнишка из команды, больше не в силах сдерживаться, передразнил ее.
— Хо! Хо-хо! — прокричал он из угла.
Все было обернулись, но быстро потеряли интерес — сейчас имелись дела и поважнее.
— Что значит — переезда в Америку? — промолвила наконец Хана-Лея, сама понимая всю глупость вопроса.
— Меер пишет мне, — невозмутимо продолжил Лейбуш, снова разворачивая письмо (он читал отдельные строки, а остальное пропускал), — что «много дум в душе человеческой» и он сам не знает, как быть. Приехать домой — но на это у него не хватает денег, да и к чему? За что Меер тут сможет приняться? Здесь быть рабочим он стесняется, а денег на то, чтобы открыть какое-нибудь дело, у него нет, да и кто знает, появятся ли они в ближайшем будущем. Хоть и говорят, что Америка — страна, где черпают золото, но «в поте лица твоего будешь есть хлеб свой…». И то, что Меер там, а жена здесь, тоже не дело — вот уже год он без своей дорогой супруги и детей, а душа его стремится к ним. Вот Меер и переговорил со своим родственником, и тот ему посоветовал забрать жену и детей, потому что там можно получить шифскарты на выплату. Что же касается веры, то было бы желание, а соблюдать заповеди можно везде. Ведь вот он — хоть и уехал, все же молится так же часто, как дома. Когда приезжают туда с детьми, благополучие обеспечено: «Дочь наша Рохл, да здравствует она, сразу же сможет здесь зарабатывать деньги», потому что дочерям еще легче устроиться, чем сыновьям. Так что другого выхода нет: сколько же можно оставаться в одиночестве — Меер там, жена — здесь? Это и еврейскому закону противно. И так как у него в Лешно никого другого нет, он и просит дорогого зятя зайти к его дражайшей супруге, переговорить обо всем, а главное — успокоить ее, так как океан, если Богу угодно, вовсе не страшен, ибо «душа человеческая в руках Божьих».
Еще до того, как Лейбуш закончил чтение и свои объяснения, Хана-Лея разразилась душераздирающим плачем, как если бы кто-нибудь, упаси Бог, умер. Она сама не знала, радоваться ли письму мужа или печалиться, но почувствовала комок в горле и расплакалась так сильно, что никто не мог ее успокоить. Мальчики притихли и посерьезнели, Рохеле тоже тихо рыдала. Все молча ждали, давая Хане-Лее выплакаться. Только тетя Шейнделе визгливо посмеивалась, и ее пронзительное хихиканье пугало детей больше, нежели плач матери.
4. Хана-Лея прощается со своими покойными детьмиЗа день до отъезда из Лешно в Америку Хана-Лея пошла попрощаться с родителями.
Она плакала у могилы матери:
— На кого ты меня покинула? Как же мне теперь быть? Ведь предстоит перебраться через бескрайние земли и безлюдные моря-океаны. Кто мне там поможет? На чью могилу я приду жаловаться? Мама, мама, на кого ты меня покинула? Ведь я больше никогда тебя не увижу, никогда на твою могилу прийти не смогу! Мама, мама, как же мне быть?
На кладбище лежало еще двое родных людей, с которыми Хана-Лея прямо-таки не знала, что делать.
Здесь покоились ее дети — Авремеле и Гинделе. Мальчик, родившийся до Иоселе, и девочка, которая родилась после. Мальчику теперь было бы девять лет, а девочке — шесть. Оба они умерли от кори.
Женщина не знала, как быть с этими детьми. Она себе и представить не могла, что оставит их одних на кладбище, а сама уедет и никогда больше не увидит их могилок. Хане-Лее казалось, что ее дети должны с кем-нибудь остаться, когда она уезжает из страны. Правда, они мертвы и лежат здесь, как и все прочие покойники, но ведь это же ее дети! Как же можно их покинуть! Бог ты мой, ведь никто же к ним на могилку не придет, ни в поминальные дни, ни в день Девятого ава.[5]
К покойным детям Хана-Лея относилась как к живым. Когда ее спрашивали, к кому она идет, Хана-Лея отвечала: «К моим юным деревцам!» Когда было особенно туго, она шла на могилу матери или посылала туда детей: «Идите, детки, помолитесь Престолу Всемилостивого за вашу мать Хану-Лею, дочь Енты, которая в большой беде!» У тех здесь лежали братец и сестричка, и в день Девятого ава они ходили с товарищами к могилкам родных и втыкали в холмики деревянные мечи.[6] При этом дети чувствовали себя на кладбище почти хозяевами, хотя их товарищ Шмая имел здесь более внушительную «протекцию»: на кладбище покоились его родители.