Меер не садился за стол; он вышагивал из угла в угол по комнате, дергая себя за бороду и при этом резко мотая головой, словно отгоняя что-то от себя. Он наставлял мальчиков:
— Мать обязательно слушаться! Берл, Хаим! Слышите! Не перечить матери ни в чем! Учиться прилежно! Старательно! А то меня не будет — кто же…
Меер хотел сказать детям что-нибудь ласковое, хотя это было ему совсем несвойственно. Мысли о предстоящей далекой поездке, о том, что его дочь в эту минуту стоит перед дядей и выпрашивает у него деньги, вконец его растрогали, но тут Меер увидел, что Берл сидит, поджав одну ногу под себя, вскипел и начал кричать:
— Глянь, как этот шалопай сидит! Смотри! Ногу спустить, поганец этакий!
— Да, станут они меня слушаться! Жизни моей конец! И на кого ты меня покидаешь? — жалобно спросила жена.
Оба мальчика теперь сидели смирно и чувствовали себя преступниками, чуть ли не покушавшимися на жизнь матери. Они боялись даже шевельнуться.
Только маленький Иоселе с измазанным личиком не переставая стучал ложкой по столу и всему радовался: папа едет в Америку! Папа едет в Америку!
В дом вошла закутанная в платок тетя Шейнделе. Красные пятна, пылавшие на худом лице, говорили о том, что у нее не в порядке легкие; за это тетю звали «краснощекой». Выглядела она так, словно ей предстояло оплакивать покойника. Тетя Шейнделе откашлялась и, оглядевшись украдкой по сторонам, спросила, не здороваясь, будто обращалась к стенам:
— Рохеле еще не вернулась? (Весь город знал об этих двадцати пяти рублях и о поручении, выпавшем на долю Рохл.)
И, не дожидаясь ответа, задала следующий вопрос:
— Еще не ужинали?
А потом сразу еще один:
— Лейбуша пока не было?
Последний вопрос привлек внимание Меера. Лейбуш был мужем Шейнделе и его зятем, с которым он почти не общался, хотя оба они ходили в одну синагогу и ездили к одному и тому же ребе. Дело было в том, что отец Меера в свое время выдал за Лейбуша Гриншпана свою дочь Шейнделе. Лейбуш происходил из очень почтенной семьи и до сих пор был в обиде на тестя за то, что тот не отдал ему всего обещанного приданого и содержал его меньше условленного срока. Хотя все это были дела давно минувших дней, самого тестя вот уже лет восемнадцать на свете не было, а наследства он никому не оставил, все же Лейбуш был сердит на семью жены и до нынешнего дня не мог простить свою супругу. Был он человеком холодным, молчаливым и скрытным. Никто никогда не знал, о чем Лейбуш думает. Тем не менее, он был предан семье жены и по любому поводу — будь то торжество или, упаси Бог, какое-нибудь несчастье — тут же являлся первым. Вот и сейчас, несмотря на то что он с Меером не разговаривает, хотя и встречается с ним ежедневно, Лейбуш, по словам Шейнделе, хотел прийти попрощаться. Меера это немного удивило.
Вскоре открылась дверь, и Рохеле, едва переводя дыхание, вошла в дом. Волосы у нее выбились из-под платка, а в руках она держала смятую бумажку, которую с торжествующим видом подала отцу:
— Пришлось ему все-таки раскошелиться!
Все сразу бросились к ней. Меер, широко улыбаясь, разгладил ассигнацию и, словно нехотя, погладил дочь по голове. Это было так не похоже на обычно строгого отца — девочка к таким нежностям не привыкла, — что она смутилась и покраснела. Меер начал расспрашивать Рохеле, как это у нее получилось.
— А тетя что говорила? — выпытывал он. На радостях Меер поднял Иоселе и шлепнул его по мягкому месту. Мальчику это, видимо, очень понравилось: он заглянул отцу в глаза, будто проверяя, на самом ли деле тот так шутит с ним…
— Тете я ничего не сказала. Я подождала у дверей, пока дядя с кем-нибудь заговорит, и попросила так громко, чтобы все слышали, все, все! О, не такая я глупая, чтобы ходить к тете! — радостно рассказывала девочка.
Ее история всех развеселила, а мать еще сильнее обрадовала дочку, сказав ей:
— Рохеле, подавай на стол!