Облизываюсь, глядя на Большое Яблоко, приоткрыв рот. Как в детстве, когда мальчишки, зажав в двух ладонях яблоко, протягивали его приговаривая: «Вот тебе! на, возьми! укуси!»
И я кусала, и опохмелялась, и наслаждалась высотой фаллических небоскрёбов, уносящих в космос; длиной бесконечных улиц, уводящих в сладострастную даль; ритмами носящихся машин, — свободным дыханием колоссального Люцифера. Я забывала, откуда приехала. Совершенно потеряв голову и набросив фату смеха на это чудовище, я обнималась с ним двадцать четыре часа в сутки, отдаваясь его пространству непонятным для американцев способом, — с зашитыми в штаны последними деньгами, впервые в жизни по свободной воле.
«Я люблю тебя, Нью–Йорк! — шептала я. — Ты моя маленькая рюмочка коньяка».
Нью–Йорк — это не Америка, — говорят нам американские люди.
Точка или вопрос?
Две встречи с Америкой до Америки
Услышав в детстве, что есть страна такая Америка, — задолго, очень задолго до появления во мне дерзких помыслов туда переселиться, — сразу же я узнала о ней «две непонятно соединяющие разницы», вызывающие противоположные чувства: «они» могут взорвать атомную бомбу, и мой любимый Кронштадт вместе с островом и собором Иоанна Кронштадтского уйдёт под воду в океан; и «они» присылают тушёнку и передники.
И эти «разницы» привлекли меня той притягательной силой, какой обладает всё противоречащее, противоположное.
Из американской посылки мне достался каким‑то образом передник. Как радовалась я, глядя на его палевые, светло–сиреневые и светложёлтые цветочки на белом шёлке, обрамлённые газовыми белыми рюшечками со всех сторон; и карманы у передника, и верх и низ были обшиты белыми воланчиками. Как дождаться, чтоб надеть и показать мой роскошный передник! Когда же, наконец, я появилась в нём, то девчонки все сразу его заметили, а семиклассницы притащили меня в свой класс, поставили на учительский стол, чтобы лучше его рассмотреть, и, лаская его воланчики и рюшечки, восхищённо приговаривали: «Ах, какой! Какие цветочки! Какие рюшечки! Воздушные! Как порхают! Американский? Красивые в Америке передники!» Но одна девчонка сказала, что американцы всё равно гадкие — могут бросить бомбу. В Японии они взорвали целый остров и наш взорвут, потому что они империалисты, и не нужно гладить и носить их передники.
Износился мой передник в отрепья, а «две непонятно соединяющиеся разницы» отношения к неведомой Америке не изнашивались, вырастая во мне, вместе со мной, при подспорье всего прогрессивного человечества земного шара.
С одной стороны, позорными словами обзывали Америку и разными пролетарскими соединениями слов, хулили так, чтоб девочка, услышав слово «Америка», плевала бы в ту сторону, за океан. Пугали Америкой: всё продаётся, что у нас бесплатное; всё плохое случается в Америке — ураганы, наводнения, катастрофы.
С другой стороны, лебезили и заискивали: вдруг с неудержимой прытью собрались догонять Америку, хотя она и неприятная, но с мясом и молоком вперёд умчалась. Звуки джаза пробивались сквозь хуление. Ковбои. Жевательные резинки. Небоскрёбы. Итог был тот, что я ничего не понимала, как и другие советские старые и молодые люди: об Америке у меня было представление, как о китайских династиях.
Студентами, убирая урожай в одной деревне под Ленинградом, где остались жить старики и старухи в перекошенных домах, прикрытых соломой, с одним колодцем и прикреплённым к нему громкоговорителем, да громадной унылой лужей, мы захотели поужинать грибами.
— Где бы набрать грибов для ужина? И как проехать к грибным местам? — обратились мы к старому сморщенному деду, сидящему у дома. Он показал нам палкой куда‑то за дом, сказав:
— Туды ехать надо, за речку, коли проедете. Мост совсем развалился, три дня хлеба не привозили.
И вдруг произносит:
— Мериканцев жалко!
— А что, дедушка, случилось? — спросил кто‑то из нас.
— Безработица их заедает. Намедни по радио говорили. И фермеры ихние разоряются.
Мериканцев жалко, «на буржуев смотрим свысока». «Мы всех лучше, мы всех краше, всех умнее и скромнее всех» — распевалось на каждом заводе, в каждом поле, в каждом театре, на каждой стройке, в каждом фильме — «счастливые детские песенки».
Я тоже подпевала, хотя у меня нет музыкального слуха. Я так иногда усердствовала, на уроках пения подпускала такого петуха от усердия о «Сталине мудром, родном и любимом», что мне говорили: «Дина, а ты лучше иди погуляй!» Я обижалась: «музыканты оркестра ведут палочку дирижёра в той же мере, в какой дирижёр ведёт оркестр», — но пела, вместе со всей страной, в ритме ощущения своего превосходства, скромно и застенчиво присваивая себе и хорошую погоду, и красивую природу, и синие моря, как личную добродетель.