Всю историю людей окружали предметы, устройство которых было, в принципе, элементарно. Техника была достаточно проста, чтобы принадлежать всем.
Научная революция сделала машину достоянием немногих, ее жрецов.
Естественно, что это порождало почти религиозные чувства. Посетителя выставки встречает надпись, видимо, популярная в 1922 году: «Мы живем в эпоху троицы: Бог-отец — машина, Бог-сын — материализм, Бог-дух святой — наука».
Старый бог, с его архаическими чудесами, умер. На его место пришло что-то непонятное, из труб, и чудеса теперь будут изготовлять из стали и электричества.
Занятно, что художники того времени подходили к технике, оперируя прежними эстетическими принципами, — они ею любовались, как раньше наслаждались созерцанием цветов и заката. Тогда были очень популярны экспрессивные фотографии какой-нибудь одной детали — крупный снимок клавиатуры пишущей машинки, электрического рубильника, шестерни.
Альбрехт Дюрер выражал религиозный восторг от совершенства мира, создавая детально проработанный рисунок первоцвета. Художник XX века с той же пристальностью вглядывался в трансформаторную катушку. Она казалась ему прекрасной не потому, что была полезной, а потому, что блестела нарядными извивами медной проволоки.
Создатели новой религии, первооткрыватели машинного века, хотели найти синтетический образ своей веры. И они нашли его в небоскребе. Фотографы искали особую игру светотени в стенах высотных зданий. Живописцы открывали возможности «верхних» перспектив. Все прикладное искусство использовало тему небоскреба — кресло, чайник, манто, даже радиоприемник.
Небоскреб — это обыкновенный дом, увеличенный в 10 или 20 раз. Но именно количественный фактор вызвал восторг современников. В небоскребе торжествовало число, геометрия, то есть те науки, которые со времени Пифагора и Платона ближе всех стояли к божественному. Небоскреб заменил нашему веку кафедралы древности, но сам он больше похож на пирамиды.
Машинный век начинался на голом месте, с чистой абстракции. Египетские пирамиды, чикагские небоскребы и «Черный квадрат» Малевича породили одно и то же преклонение перед отвлеченным принципом. Самые последовательные художники этого времени как раз и занялись воплощением чистого принципа.
В этом смысле замечателен проект памятника Франклину, который представил в 1933 году Исаму Ногучи. Самого Франклина здесь нет — есть только его эксперимент, приведший к открытию громоотвода. Макет памятника состоит из воздушного змея, молнии и металлического ключа, в который эта молния попала. Человек тут лишний, он лишь средство для формулирования физического закона. Проект этот не осуществили как слишком смелый. Вместо него Франклина все же изобразили «человеком в штанах». И в этом сказалось не только отставание толпы от художника, но и бунт человека против цифры.
В Америке быстрее, чем где бы то ни было, теории пророков машинного века превращались в повседневную реальность, становились бытом. Прогресс входил в жизнь американца исподтишка — через гараж, ванную, кухню. Прирученную технику не обожествляли — ею пользовались. Конвейер сделал вещь массовой и доступной. Она больше не выражала голую идею. Произошло то, о чем писал примерно в это же время Маяковский: «Вы любите молнию в небе, а я — в утюге».
Молния, спрятанная в утюге, не стала более понятной, но к ней привыкли. Геометрический принцип, воплощенный в небоскребе, предполагал молчаливое поклонение освоившему его машинному веку. Стремительный технический прогресс разбивал элитарные восторги. Вещи обживали, от них стали требовать человечности, мягкости, меньшей прямолинейности. Так машинный век открыл новую идею — обтекаемость.
Изгиб, кривая линия — вот тот компромисс, на который вынуждена была пойти техника, чтобы приспособиться к человеку. Ей самой закругленность ни к чему, она живет более четкими геометрическими формами.
Конечно, обтекаемость объясняли в духе эпохи необходимостью. Округлые контуры автомобиля, корабля, паровоза, самолета якобы помогают им бороться с сопротивлением воздуха.
Но стоит сравнить сигарообразные довоенные машины с современными, чтобы понять аэродинамическую несообразность такого объяснения.
Уже в этом вранье отразился кризис машинного века. Наука еще пыталась оправдать функциональностью эстетические перемены, но уже сдавала свои позиции. Вещи стали обтекаемы не потому, что так было удобнее, а потому, что так было красивее.