У Ньюмена было такое ощущение, словно он при свете звезд читает важнейшие показания в деле о страшном убийстве.
— А записка? Записка? Где она? — взволнованно спросил он. — Что там было написано?
— Не могу вам сказать, сэр, — ответила миссис Хлебс, — я не сумела ее прочитать, она по-французски.
— Неужели никто не мог вам прочесть?
— Я ни одной живой душе не показывала.
— Так никто ее и не видел?
— Если вы увидите, то будете первым.
Ньюмен обеими руками схватил руку старой служанки и горячо сжал ее.
— Не знаю, как вас благодарить, — вскричал он. — Очень рад, что буду первым. Пусть она принадлежит мне, и никому другому. Вы самая мудрая женщина во всей Европе! А где она, эта записка? — сведения об имеющейся улике будто влили в него новые силы. — Дайте же мне ее!
Миссис Хлебс поднялась не без некоторой величавости.
— Это не так-то просто, сэр, хотите видеть записку, придется подождать.
— Поймите же, я не в состоянии ждать! — взмолился Ньюмен.
— Но я ведь ждала. Ждала все эти долгие годы, — ответила миссис Хлебс.
— Это верно, вы ждали меня. Я этого никогда не забуду. И все же как случилось, что вы не выполнили просьбу маркиза и никому не показали бумагу?
— А кому я могла ее показать? — сокрушенно сказала миссис Хлебс. — Надо же было знать кому. Я много ночей не спала, думала об этом. Когда через шесть месяцев мадемуазель выдавали за гнусного месье де Сентре, я чуть было все не рассказала. Я чувствовала, что обязана что-то сделать с запиской, но очень уж боялась. Сама я не знала, что там написано и к чему все может привести, а посоветоваться мне было не с кем, никому я не решилась довериться. И мне сдавалось, что я окажу плохую услугу моей любимой, доброй мадемуазель, если она узнает, что ее отец очернил и опозорил ее мать. А я считала, что в записке именно это и написано. Я думаю, она предпочла бы быть несчастной в замужестве несчастью такого рода. Ради нее-то и ради моего любимого мистера Валентина я и сидела спокойно. Спокойно! Ох и трудно оно мне давалось, это спокойствие! Вконец меня измучило, я с тех пор совсем стала другая, не такая, как прежде. Но ради своих любимцев держала язык за зубами, и никто до этого часа так и не знает, что я услышала от бедного маркиза.
— Но какие-то подозрения все-таки возникли, — сказал Ньюмен. — Иначе откуда у мистера Валентина появились такие мысли?
— А все из-за этого доктора из Пуатье. Ему случай с маркизом очень не понравился, и он, не стесняясь, дал волю языку. Французы, они приметливые, а он бывал в доме изо дня в день и, думаю, много чего нагляделся, только виду не подавал. Да и, правду сказать, каждый бы диву дался, если бы при нем маркиз, едва взглянув на жену, тут же и умер. Второй-то доктор, из Парижа, был куда привычней ко всякому, и он нашего одергивал. Но все равно до мистера Валентина и мадемуазель что-то дошло. Они знали, что их отец умер как-то необычно. Конечно, им не приходило в голову обвинять свою матушку, ну а я… я вам уже говорила — молчала как гробовая доска. Мистер Валентин, бывало, смотрит на меня, и глаза у него блестят, будто его так и подмывает что-то спросить. Я ужасно боялась, вдруг и впрямь спросит, и всегда старалась скорей отвернуться и заняться своим делом. Я была уверена, что, доведись мне все ему рассказать, он бы потом меня возненавидел, а тогда мне вообще лучше было бы не родиться. Раз я позволила себе большую вольность: подошла к нему и поцеловала, как целовала, когда он был маленьким. «Не надо так печалиться, сэр, — сказала я ему, — поверьте вашей бедной старой Хлебс, такому красивому, блестящему молодому человеку нет причин печалиться». И мне показалось, он понял, понял, что я его отвожу от вопросов, и сам для себя что-то решил. Так мы и ходили — он со своим незаданным вопросом, а я со своей нерассказанной правдой — оба боялись навлечь позор на их дом. И с мадемуазель было так же. Она не знала, что случилось, и не хотела знать. Ну а миледи и мистер Урбан меня ни о чем не спрашивали, у них и причины не было. Я жила тихо, как мышь. Когда я была помоложе, миледи считала меня вертихвосткой, а потом принимала за дуру. Где уж мне было о чем-то догадаться.