Ее брови удивленно взлетели вверх.
— Не умеет? Что ж, может быть. Уж слишком много плохого творится вокруг. Одну вещь можно простить. Ну, две, десять… Но когда их становится так много, то на всех них уже не хватает и не может хватить прощения.
— Даже внутри одного и того же человека?
— Да. Я очень, очень тебя любила, и одно это делает какое-либо прощение невозможным.
— Мы, американцы… — он помолчал. — Мы называем это «отмазкой».
— Отмазкой?
— Да. Отмазкой от своих поступков, от самого себя. Нежелание признать свои собственные грехи, — он завел мотор, — твое нежелание меня видеть и есть самая настоящая отмазка. Она освобождает тебя от ответственности за то, что ты сотворила.
Элеонора долго стояла молча. Опустив глаза, будто пытаясь переварить услышанное.
— Ты ведь не хочешь уезжать, правда? — почти шепотом спросила она, наконец.
— Нет, не хочу. Если, конечно, мне позволят остаться.
— Тогда закрывай свой «фольксваген» и пошли в дом. Глупо стоять здесь, словно парочка смущенных подростков.
Она подождала, пока он закроет машину, затем протянула ему свою дорожную сумку и взяла под руку, помогая найти дорогу в уже наступившей вечерней темноте.
Глава 49
Ужинать им пришлось поздно, причем вместе с синьорой Фраскати, которая, не давая никому и рта раскрыть, без умолку говорила о своих козочках, о том, какие они миленькие, какие чистюли… Не то что некоторые люди. На какой-то момент Вудсу даже показалось, что эти «миленькие чистюли» вот-вот войдут к ним в комнату и потребуют для себя отдельные тарелки с домашней выпечкой синьоры.
После ужина Элеонора уложила дочку спать в комнате, которую Палмеру не показали. Затем вернулась и села за стол, чтобы выпить чашечку приготовленного синьорой Фраскати черного горького эспрессо без сахара. Некоторое время никто из них не говорил. Палмер, сделав глоток из маленькой чашечки с едва заметной трещинкой, медленно поставил ее на стол.
Его вдруг охватило чувство полной неопределенности. Как будто он вдруг оказался в небольшом, темном кармане времени, не имеющим ничего общего ни его прошлым, ни с будущим.
Он бессмысленно смотрел, как Элеонора размешивает ложечкой сахар в своей чашке, передает сахарницу синьоре, снова опускает глаза, глядя на все еще колышущуюся поверхность черного кофе и, казалось, боится встретиться с ним взглядом. Его же страшила необходимость сообщить Элеоноре о ее родителях. Как она все это воспримет? Примирится или в очередной раз поймет это как акт насилия, связанный непосредственно с ним и его чертовой миссией? Может, не стоило ему тогда проявлять такое благоразумие и осторожность? В их квартире номер шестьдесят три. А что если в стариках или хотя бы в одном из них все еще теплилась жизнь? Он ведь не проверил все досконально. И даже не подошел к ее матери. Просто поджал хвост и трусливо убежал!
Как бы ему хотелось, чтобы, вопреки его, казалось бы, железной логике фактов, выяснилось, что он ошибся, что они были живы, что все это было банальной подставой, чудовищной, нелепой мистификацией, всем, чем угодно, только не тем, чем это было на самом деле. На какую-то долю секунды ему в голову пришла глупейшая мысль, что Элеонора сама ненавидела своих родителей и была бы только рада избавиться от них. Нет-нет, это глупость, не стоящая даже упоминания. Между ней и ее отцом, конечно, были некоторые разногласия, но чтобы ненависть? Это исключено. Все дело в нем. Это он несет в себе смертельный вирус, который убивает всех вокруг него и Элеоноры. И теперь вряд ли она сможет думать о нем так же, как совсем недавно, в дни их искренней и ничем не омраченной любви. И даже если она его предала, что, безусловно, имело место, то теперь он, сам того не желая, столь же безжалостно и жестоко отплатил ей той же самой монетой.
Десять, всего десять дней, подумал он и, поймав на себе ее мимолетный взгляд, понял, что невольно произнес это вслух.
Он тряхнул головой, как бы избавляясь от дурных мыслей, она же снова опустила глаза в стоящую перед ней чашку с кофе, а синьора Фраскати, как ни в чем не бывало, возобновила свое бесконечное повествование о безусловном превосходстве ее козочек перед другими домашними, такими как свиньи, коровы или цыплята.
Палмер, понимал, что, бросив его, Элеонора поступила совершенно правильно. Но не по каким-то чисто личным причинам. То, как она с ним обошлась, было ожидаемо и не особенно его волновало. На нее оказывалось такое давление, которое полностью оправдывало все ее поступки. А вот то, что он сам допустил по отношению к ней, не подлежало ни пониманию, ни прощению.