Придвинув свою квадратную рожу к моему лицу, прошипел:
— А чего стоят последние слова: «Смерть крысам и пацукам! Жыве Беларусь!»? — Aх, сволочь фашистская, — при этих словах Онучкин выругался по-матерному. — Это смерть партизанам и подпольщикам, так, Светлов?.. Ишь ты, «Жыве Беларусь!» — меня колотит от этих поганых слов.
Онучкин хлебнул из стакана глоток воды, стукнул кулаком по столу, подошел к окну.
— Вон, сколько нацдемовской сволочи расхаживает по улицам. Быстро вы пропитались немецким порядком, — иронизируя, произнес он. — Ничего, скоро они сядут на твое место... Ты хоть понимаешь, Светлов, в то время как твои сверстники умирали за Родину, ты обрабатывал своей пропагандой этих безмозглых, — указал он рукой в окно. — А теперь ты сидишь здесь, прикинувшись казанской сиротой.
Я молчал, словно онемевший, оглушенный его словами, бившими в упор. Поостыв, он вновь уселся на стул. Открыв ящик стола, вынул из него несколько аккуратно сложенных листов, подсунул мне: «Прочти и подпиши».
Руки у меня дрожали. В голове шумело. Буквы бегали перед глазами. «Светлов В.И. 1926 г. рождения, находясь на временно оккупированной территории, несмотря на свою молодость, вел активную антисоветскую пропаганду среди населения г. Минска. Высмеивал образ жизни советских людей, злостно клеветал на Советское правительство. Призывал вести беспощадную борьбу против партизан и подпольщиков, называя их крысами и грызунами. Об этом свидетельствует найденная у него в квартире листовка, напечатанная Белорусской Центральной Радой. При встрече со знакомыми приветствовал их нацдемовскими словами «Жыве Беларусь!». Поднимал по-фашистски руку вверх, восклицая «Хайль Гитлер!».
Из дрожащих рук листок выпал на пол.
— Гражданин следователь, что же вы делаете? Я никакой не пособник. Зачем же вы меня так оклеветали? Мне же недавно исполнилось 18 лет. Зачем же вы навязываете мне подсудное дело? Я... я... — голос мой задрожал, и я заплакал.
— Ишь, нюни распустил, чтобы вызвать к себе жалость... Нет тебе, Светлов, никакого оправдания.
— Гражданин начальник, пожалейте вы меня... У меня мать больна, отец тяжелораненый, — всхлипывал я по-детски.
Выпив воды, я опустил голову, весь сжавшись. Нашу сцену прервали те двое, приходившие раньше.
— Что ты возишься с этим сосунком. Кончай! Пошли обедать.
— Ладно. На сегодня хватит. Обмозгуй хорошенько свои действия. Завтра так легко не отделаешься.
На следующий день я вновь предстал перед Онучкиным.
— Ну, как настроение? Тюрьма — это не дом родной. Ты, Светлов, не сопротивляйся. Не хочешь по-хорошему, не видать тебе света Божьего, как поется в песне: «и никто не узнает, где могилка твоя», — попытался Онучкин пропеть хрипловатым голосом. Достал мое «дело», покачивая головой, сморщился, глядя на папку.
— Видишь, как распухла? Это все новые доказательства твоей антисоветской деятельности.
Выдержав паузу, произнес:
— Ты, оказывается, дьявольски хитер, как говорится, из молодых да ранних. Ну-ка признайся, что читал по радио? Как звали президента Белорусской Центральной Рады?
Я ошалело смотрел на него.
— Не помнишь? Я подскажу тебе. Радослав Островский.
Господи! До какой подлости может дойти этот негодяй?
Постепенно в моей душе вместо страха стала зарождаться ненависть и злоба. Внутри все кипело и возмущалось. Всем моим ответам эта квадратная рожа придавала другую окраску. Нагло, издевательски, не стесняясь. Видимо, Онучкин полагал, что со мной, молодым, неопытным, можно расправиться быстро и легко.
— Ну, что ты сейчас запоешь, барабанная твоя шкура (любимые его словечки), — как сквозь сон услышал я слова Онучкина.
Собравшись с силами, с кипящей злобой я выпалил:
— Можете расстрелять меня, но я не подпишу эту фальшивку.
— Ах ты щенок из немецкой псарни! Не подпишешь? Так я сгною тебя в карцере. Не таких ломал. А ну вставай к стенке с поднятыми руками. Быстро!
Я встал с табурета и подошел к стенке с поднятыми руками. Не помню, сколько я стоял в такой позе. Но, видимо, Онучкину хотелось побыстрее справиться со мною. Подошел ко мне с налитыми кровью глазами: «Так ты, щенок, говоришь, что не подпишешь, если даже тебя расстреляют?»