Выругавшись отменным матом, приставил пистолет к моему уху: «Считаю до трех, не подпишешь, прощайся с жизнью!». При слове «три» я не проронил ни слова. Мое молчание окончательно взбесило его. Рукояткой пистолета он ударил меня по голове. Я осел на пол. Онучкин с остервенением начал месить меня ногами. Неожиданно открылась дверь, перед нами предстала невысокая фигура с восточным лицом и почему-то со стеком в руке. «Онучка, на место!» — грозно, как собаке, крикнул он следователю.
Пока я приходил в себя, вытирая рукавом кровь с лица, человек в форме полковника начал отчитывать Онучкина: «Разве можно так обращаться с подследственными? Смотри, как разукрасил мальчика. Ай-ай!»
На его тонких, как нитка, губах играла иезуитская улыбка. Усевшись на нечто подобное старому линялому дивану, заложив ногу за ногу, поигрывая и постукивая стеком по начищенным до блеска хромовым сапогам, вкрадчиво спросил:
— Сколько тебе лет, юноша?
— 18, — ответил я.
— И родители есть, и братья, и сестры?
— Только брат.
— Да-а, — протянул он. — Что ж ты так подзалетел? Агитацией занимался, Островского по радио читал. Так?
— Никакого Островского я не читал и знать не знаю. Поймите, кто меня, почти безграмотного юнца, мог привлечь по радио читать какого-то Островского. У них были свои дикторы-профессионалы. Да разные политики, кому это было необходимо по своей профессии выступать по радио.
— Ты, юноша, решил вешать мне лапшу на уши? Посмотри на мои погоны. Понял, с кем имеешь дело? Меня не проведешь... Раз твои родители воспитали такого отъявленного выродка, как ты, то они тоже являются пособниками немцев. А это значит, что они тоже подлежат наказанию.
Обращаясь к Онучкину, проговорил: «Возьмись за родителей. Вот когда они взвоют дуэтом, — его тонкие губы прорезала дьявольская улыбка, — вот тогда он подпишет все, что надо».
Где-то рядом в какой-то соседней комнате раздался раздирающий женский крик. Мурашки пробежали по моему телу. Этот крик повторился не раз. Ни один мускул не дрогнул на физиономиях этих стервятников.
Вот прекрасная иллюстрация к моим словам. Сатана в полковничьих погонах подошел ко мне и стеком приподнял мой подбородок.
— Слышал? Вот так и твоя мамочка запоет. Ах, какое это будет прелестное соло...
Обращаясь к Онучкину, зло проговорил:
— Если мальчик не подпишет, устрой ему такой же концерт с его мамочкой.
Когда он вышел, Онучкин процедил сквозь зубы:
— Какой музыкально образованный... Дуэт, соло... Мать твою так! — Онучкин помрачнел, насупив брови.
Я ожидал очередной атаки бранных слов. Но этого не последовало. Встав со стула, подошел ко мне, положил руку на мое плечо и по-отечески начал наставлять: «Подумай, Светлов, что тебе грозит. Пожалей своих родителей, брата и самого себя. Не сопротивляйся. Ты еще молод. Отсидишь свой срок и начнешь новую жизнь. Если будешь упорствовать, за тебя возьмется сам полковник. От него пощады не жди. Пострадают родные, близкие... Вернешься в камеру, подумай над моими словами.
В камере меня оглушили вопросами:
— Ну что, подписал? Не выдержал, сдался, били?
— Нет, не подписал, — ответил я и полез на свои нары.
Кто-то вслед проговорил: стойкий парень.
Уснул я тяжелым, кошмарным сном. Утром, проснувшись, не мог подняться с нар. Тело ныло от побоев. Мне, впервые попавшему в тюрьму, было трудно акклиматизироваться в этих условиях. Я ведь фактически был еще маменькиным сынком, которого внезапно оторвали от родного очага и бросили в совершенно незнакомую среду. Мучительно было привыкать к режиму, тюремной пище, тяжелому воздуху, к замкнутому пространству. Хотелось с кем-то поделиться своим горем, посоветоваться, найти сочувствие.
Но и здесь жизнь текла своим чередом. Днем и ночью вызывали людей на допросы. Возвращались они со следствия угрюмые, разбитые, измученные. Все с омерзением говорили о недостойных методах следствия, об отвратительных способах получения показаний, применявшихся следователями. Цель была одна — осудить. Казалось, что для следователей это было воздухом, без которого они не могли дышать.
Обитатели нашей камеры — люди разные. Композитор Иванов, худой, хилый, дерганый. С ним я поделился, как со мной обращался полковник с восточной физиономией. Иванов тихо промолвил: «Это садист. Вначале мягко стелет, а потом... Я попался на его удочку: «Ну, как настроение, что-нибудь сочиняете?» Я развел руками. Что в таком положении можно сочинять.
— Каким инструментом владеете?
— Пианино, аккордеон.
— Отлично! — воскликнул этот мерзавец. — Вы помните сонаты Бетховена? Особенно сонату «Аппассионата», о которой Ленин сказал: «Лучше не знаю музыки, чем «Аппассионата».