Кто-то должен остановиться. Солнце не остановится. Значит, похоже, остановиться должен он, Монтэг, и те, с кем он работал бок о бок… Где-то вновь должен начаться процесс сбережения ценностей…"
Писатель утверждает непреложность духовных ценностей, накопленных человечеством, необходимость для человека ощущать себя неотъемлемой частью всеобщего мирового порядка и, как основу подлинно цивилизованного существования, общение, показывая, что без общения в умах и душах воцаряется опустошенность. С прозорливостью остерегает он от слишком упрощенного толкования исходных принципов американской демократии: "Мы все должны быть одинаковыми. Не свободными и равными от рождения, как сказано в конституции, а просто мы все должны стать одинаковыми. Пусть люди станут похожи друг на друга как две капли воды; тогда все будут счастливы, ибо не будет вершин, перед которыми люди почувствуют свое ничтожество". Он повествует о зловещих поворотах истории и о постоянстве лучшего в человеке. Он тонко вскрывает разъедающее воздействие на психику бесперебойно работающей машины оболванивания, в какую превращены радио и телевидение. Он анализирует эмоциональный "климат" ядерной эры как производное от постоянного подсознательного страха перед угрозой всеистребления.
Мерзкий оскал войны просматривается с большей или меньшей отчетливостью и в рассказах Брэдбери, включая те, что вошли в этот том, — "Были они смуглые и золотоглазые", "Кошки-мышки", "И грянул гром", "И по-прежнему лучами серебрит простор луна…". Не менее сильно, чем в повести, звучат в новеллах мотивы преследования, бегства. Это — художественный комментарий к социальному содержанию притч Брэдбери, но, кроме того, и необходимый элемент воплощения близкой писателю темы устремленности и поиска — устремленности к человечности и поиска ответов на вечные вопросы бытия. В повести эта тема — она связана с образом Гая Монтэга — задает тональность всем остальным. Здесь метафоры разрушения сопоставлены со столь же мощными по воздействию метафорами созидания и сохранения; поэтический реквием по обреченной, выморочной цивилизации сливается с гимном необоримости человеческого духа, и это сообщает развязке "451° по Фаренгейту" незавершенность, оставляющую место надежде, — парадокс, для антиутопии как жанра отнюдь не характерный.
Строя прихотливые барочные фантазии, разворачивая метафоры в сюжеты, Брэдбери мало заботится о логике повторяющихся тем и образов и зачастую противоречит самому себе. Это его не пугает: он не требует от читателя веры в систему — он хочет сопереживания. Сопоставьте две трактовки темы детства — в рассказах "Здравствуй и прощай" и "Детская площадка": небо и земля! И в каждом случае одинаково затрагивает чувства. А сколько "проигрывается" вариантов художественного решения темы "Земля и Марс". То Марс преобразует человека ("Были они смуглые и золотоглазые"), то человек преобразует Марс ("Земляничное окошко"), то марсиане давно вымерли ("И по-прежнему лучами…"), то, напротив, существуют и при этом то беззащитны и отданы людям на милость ("Марсианин"), то безжалостны и коварны (’Третья экспедиция"). Кстати, про что последний рассказ? Про марсианские козни? По фабуле — да, а по сути — нет. Про сладкую отраву самообольщения? Отчасти да. Но главное в нем, пожалуй, — все та же тяжба писателя со временем. Вспомним строки Анны Ахматовой:
Но кто нас защитит от ужаса, который Был бегом времени когда-то наречен?
Этот "ужас", скорее всего, и продиктовал притчу о том, что в прошлое нет пути, а если он вдруг открывается, то, значит, человек потерян для настоящего и час его пробил. Но вечная мечта человечества преодолеть время, живучая иллюзия бессмертия — она ведь тоже существует. И Брэдбери пишет "Запах сарсапарели"…
Книги Брэдбери не поддаются одномерному и исчерпывающему "прочтению". Каждое поколение и каждый читатель воспринимают их по-своему, "вчитывая" в эти странные и тревожащие воображение книги нечто личное. Не случайно в связи с Брэдбери были упомянуты мастера классической литературы. Сказать о нем, что он только научный фантаст, — примерно то же самое, что сказать об Э. По, что тот автор страшных рассказов, или о "Войне и мире" — что это "военный роман". Из этого, однако, вовсе не следует, будто научная фантастика обретается на периферии изящной словесности. Опыт Брэдбери опровергает подобное мнение, как опровергают и книги многих его современников и соотечественников.
Айзек Азимов (родился в 1920 г.) — не только один из ведущих фантастов США, но ученый-химик, автор научных трудов и преданный делу популяризатор и пропагандист науки. В историю научной фантастики он вошел получившим всемирное признание циклом новелл "Я, робот" (1950), но диапазон его художественного творчества примечательно широк. Он включает в полном смысле научную фантастику ("Голое Солнце", 1957; "Сами боги", 1972), фантастику социальную ("Конец вечности", 1955), фантастический детектив типа "Стальных пещер" (1954), "космическую оперу" (трилогия о галактической империи), позитивную утопию, представленную в этом томе повестью "Профессия" (1957), фантастические юморески вроде "Первого закона".
Он приобрел известность с публикацией новеллы "И тьма пришла" (1941), которую многие любители фантастики считают лучшей у Азимова. Уже началась вторая мировая война, так что эсхатологическая тема, сюжет о планетарном катаклизме были созвучны времени. Тем не менее думается, что причина успеха рассказа кроется не в этом, а в емкой метафоре непостижимого величия Вселенной. Метафора опирается на математическую гипотезу, фантастическую, но в то же время правдоподобную с научной точки зрения. "И тьма пришла" — блестящий образец именно научной фантастики.
Научная посылка лежит в основе почти всех фантастических построений Азимова, что отличает его от Брэдбери. Рассказывая современные сказки о роботах, Азимов не забывает посвятить читателя в чисто технические аспекты роботехники и придуманной им робото-психологии, объяснить устройство и принципы функционирования позитронного мозга. Он подробно информирует о физических законах, позволяющих обозревать прошлое через хроноскоп ("Мертвое прошлое"), или извлекать из минувших эпох людей и предметы ("Уродливый мальчуган"). Он верит в науку, и тема практически безграничных возможностей технического прогресса, научного познания и освоения мироздания в том или ином регистре звучит едва ли не во всех его книгах. Однако не она определяет общую интонацию и круг проблем его творчества. Здесь, как у Брэдбери и других коллег Азимова по фантастике, на первое место выступает социально-философское осмысление действительности и вероятных последствий для человека тенденций ее развития.
Нельзя не увидеть, сколь основательно сюжеты и характеры Азимова привязаны к земным заботам и тревогам его времени, к реалиям американской жизни. Скажем, журналист Теремон 762 с планеты Лагаш — никакой он не инопланетянин, а знакомый тип самого что ни на есть американского репортера: "Когда он еще только начинал и статьи, которые теперь перепечатывали десятки газет, были только безумной мечтой желторотого юнца, он уже специализировался на "невозможных" интервью. Это стоило ему кровоподтеков, синяков и переломов, но зато он научился сохранять хладнокровие и уверенность в себе при любых обстоятельствах".
Ученые и администраторы, астронавты и генералы, техники и медицинские сестры — все как в жизни, и порядок финансирования научных исследований тот же, и даже коммерческая основа кооперации миров в рамках галактической федерации ("Профессия"). Понятна поэтому и тревога Азимова за состояние нравственности в современном мире вообще, а этики науки — в особенности. Более всего остального писатель озабочен проблемой человечности, и эта его озабоченность весьма рельефно проступает в новеллах о роботах.
Еще со времен уэллсовской "Машины времени" авторы антиутопий рисовали мрачные картины "омассовления" людей, низводящего человека до уровня робота. Логическое завершение процесса роботизации человека показал О. Хаксли в книге "О, дивный новый мир". Азимов, напротив, очеловечил робота — его мыслящие машины наделены "лица необщим выраженьем" (если в данном контексте уместно говорить о "лице"), несомненной индивидуальностью, пусть это будет индивидуальность ребенка: "Это в высшей степени дедуктивный мозг, но он чем-то напоминает ученого дурака… И, поскольку это, в сущности, ребенок, он более жизнеспособен. Он не слишком серьезно относится к жизни, если можно так выразиться" ("Выход из положения"). Его роботы способны проявлять чисто человеческие эмоции — радоваться, обижаться, протестовать, веселиться; в них порой прорезывается даже чувство юмора. Их "нравственный облик" гуманен, ибо предопределен знаменитыми "Тремя законами роботехники" — впервые сформулированные Азимовым, они в свою очередь определили дальнейшее развитие темы "люди и роботы" в современной научной фантастике. Роботопсихолог доктор Сьюзен Келвин, самый, может быть, обаятельный персонаж Азимова, "понимает роботов, как родных братьев" ("Как потерялся робот"). И если роботы у Азимова вдруг начинают обнаруживать дурные наклонности, то, значит, виноват в этом человек.