Выбрать главу

За всем этим угадывалась рука человека-машины, стремления которого ограничены желанием видеть, что механизм пущен в ход. Больше того, сама идея войны, которую можно вести, нажимая кнопки, — страшное искушение для всех, кто верит в силу своей технической изобретательности и питает глубокое недоверие к человеку. Я встречал таких людей и хорошо знаю, что за моторчик стучит у них в груди. Война и нескладный мир, наступивший вслед за ней, вынесли их на поверхность, и во многих отношениях это было несчастьем для нас всех.

Примерно такие и многие другие мысли проносились у меня в голове в день Хиросимы». 1

К сходному эмоциональному итогу приходим мы и после чтения великолепного рассказа Джеймса Макконнелла «Теория обучения». С аналитической беспощадностью и внешней бесстрастностью Макконнелл предпринимает исследование проблемы, которая и не нова, и вроде бы не очень важна, и, уж во всяком случае, не вызывает у большинства людей особенно сильных эмоций. Действительно, сколько на протяжении веков говорилось о наших «младших братьях», «четвероногих друзьях» и т. п. И всякий раз звучали призывы одуматься, снизойти, прислушаться… Тщетные потуги. Даже дельфиний промысел не везде прекращен.

Но вот человек сам оказывается в положении подопытного животного и с горечью, юмором, болью, отчаянием, наконец, вынужден регистрировать каждый этап унизительных и абсурдных испытаний. Он стал подопытным животным для внеземного психолога. Причем создалась парадоксальная ситуация. Испытатель проводит свою жертву через все круги экспериментального ада (точно те же, через которые жертва проводила в свое время лабораторных крыс): коробку Скиннера, Т-образный лабиринт, прыжковый стенд.

«Нет, наверное, это все-таки ад, и приговор Лорда Верховного Палача гласил: „Пусть кара будет достойна преступления!“»

И подопытному совершенно ясна психология испытателя (еще бы, это почти зеркальное отражение!), который с тупой настойчивостью ставит эксперимент за экспериментом, не давая себе труда задуматься. Он целиком во власти догмы: животные — homo sapiens для ученых его планеты животное — не наделены сознанием. А подопытный бьется о железные стенки дурацких ловушек, которые по самой природе своей не позволяют ему проявить интеллект. Любое отклонение от статистического распределения расценивается либо как сложный инстинкт, либо как патология. В последнем случае следует закономерный вывод. Главный экспериментатор межгалактической космолаборатории ПСИХО-145 возвращает «подопытный образец в исходную колонию» (обратно на Землю), которую предлагает уничтожить. Разве не так поступают в том случае, когда заболевают животные в исследуемом ареале? Разница только в масштабах!

Макконнелл взял старую проблему. Он произвел «только» простую инверсию, прибег к доказательству от противного. Испытанный научный прием, который вдруг озарил обыденность неземным беспощадным светом.

«Наша техника — это мы сами, — не устает напоминать Брэдбери. — Техника, вернее, то, как мы пользуемся ею, есть воплощение нашей фантазии. Если фантазия добра, будет хороша и порожденная ею техника. Уэллс, например, был убежден, что изобретение атомной бомбы знаменует конец человечества. Однако мы живы. Появление бомбы было как голос свыше, сказавший нам: «Подумайте, подсчитайте все хорошенько и найдите способ жить в мире и согласии друг с другом». Этот голос мы теперь ясно слышим». 2

Нет, Брэдбери не отрешенный от реальности сказочник, как его пытались изобразить иные, не прекраснодушный мечтатель, но мыслитель, наделенный редким аналитическим даром провидец. Таким, собственно, и надлежит быть фантасту, исследующему на скрещении прошлого и настоящего наиболее острые проблемы сегодняшнего дня.

Брэдбери и здесь не оставил места для кривотолков.

«Научная фантастика — это не наука о будущем, она связана лишь с настоящим. Но то, чем занимаются фантасты сегодня, способно изменить будущее».

Грани магического кристалла, в котором за спектральной расцветкой возникает синтетический облик. Себя самого вполне серьезно, но со свойственной ему мягкой иронией Брэдбери нарек волшебником.

«Пожалуй, прежде всего я занимаюсь волшебством. Словно фокусник, я манипулирую наукой и техникой и заставляю поверить в невозможное».

Так кто же он, этот удивительный человек, сотканный из мнимых противоречий, в ком причудливо смешалась кровь вещих друидов, романтических трубадуров, отважных викингов и грубоватых пионеров, устремившихся осваивать Новый Свет? Не в генетическом, разумеется, смысле, но в нравственном, возвышенно-поэтическом… Впрочем, быть может, и в генетическом тоже, ибо, как говаривал автор «Мастера и Маргариты», причудливо тасуется колода. Кто знает, искры каких древних костров ожили и засверкали в сердце поэта — создателя миров. Для меня Брэдбери прежде всего великий мастер, творец миров, навечно влюбленный в недостижимые звезды. Скорее теург, чем манипулирующий блескучими научно-техническими штуковинами цирковой маг. Волшебник звезд…

Он одухотворяет космос, пробуждает живое языческое начало природы. Планеты и те сбиваются с вековечных орбит от веселого хмеля его зеленоватого вина, сваренного из одуванчика — цветка Солнца. И все преображается, обретает непривычный, иногда пугающий лик. На дне заброшенного колодца, как символ праведной мести, пробуждается дух марсиан. Истребительный ветер — первозданная, осознавшая самое себя стихия выдувает из каменных стен дерзкого человека, выдувает вон душу из ребер его. Последний на земле динозавр, разбуженный штормовым тифоном, в безысходной тоске о себе подобных льнет к каменной башне одинокого маяка… Как осязаемо веет астральным хмелем, как грозно дыхание затаившейся жизни. «Золотое яблоко солнца» и зеленый росток, ожививший планету.

«Если тебе дадут линованную бумагу — пиши поперек». Эти слова принадлежат Хуану Хименесу. Рэй Брэдбери взял их эпиграфом к повести «451° по Фаренгейту». К Брэдбери меньше всего применимо определение «научный фантаст». Как когда-то для Гофмана тайные советники, занимающиеся алхимическими опытами в темных башнях, и ужасные волшебники-спектроскописты были олицетворением чернокнижного зла, так для Брэдбери «технотронная» бездуховность стала абстрактным символом, тупо и беспощадно противостоящим человеку и природе. Суперурбанизация, бешеные скорости, сладкий яд, днем и ночью льющийся с телеэкранов, транквилизаторы и галлюциногены — вот та страшная стена, которая навеки разлучила человека и с природой, и с самим собой. Газоны и парки среди стальных и стеклянных громад небоскребов, «родственники», говорящие с вами со всех четырех стен комнаты, космические пейзажи, мелькающие на экранах неподвижно стоящей где-то в огороде ракеты. Действительность подменяется механическим эрзацем. Чувства, привязанности… Все меркнет, претерпевает жесточайшую инфляцию. Это один план брэдбериевской фантастики, один, может быть доминантный, мотив его поэтики. Но он откликается сложной аранжировкой инструментов. Распад общества, отчуждение отцов и детей, угроза тотальной термоядерной войны, гибель цивилизации…

Однако Брэдбери слишком зорок, чтобы видеть корень всех зол в технике, порожденной «недоброй» фантазией. Она для него лишь олицетворение той отравы, которую днем и ночью готовят «люди осени». Именно они — Норберт Винер называл их людьми с моторчиками вместо сердца — объявили чтение книг государственным преступлением, одинокую прогулку по ночному городу — крамолой, улыбку Моны Лизы — угрозой общественному спокойствию. Они пускают по следу механических псов, готовых вонзить в беглеца ядовитую иглу, они превратили пожарных в поджигателей, они несут гибель всему человеческому роду. Фантазия писателя — не игра мрачного и изнуренного ума. «Люди осени» бродят по дорогам его страны, носятся по ночам в открытых «кадиллаках», и яростный ветер врывается в прорези ку-клукс-клановских балахонов. Одни называют Брэдбери «надеждой и славой Америки», другие бросают в его почтовый ящик угрожающие анонимки. Дом писателя подвергался нападению фашистских громил.