Когда я стану на сотню-другую лет постарше, то буду оставаться невидимым сколько влезет. Но пока я ещё не очень-то освоился. Главное, теперь я не мог обойтись без помощи, потому что должен был сделать одно дело, за которое никак нельзя браться у всех на глазах.
Я поднялся на крышу и мысленно окликнул крошку Сэма. Когда настроился на его мозг, попросил вызвать папулю и дядю Леса. Немного погодя с неба спустился дядя Лес; летел он тяжело, потому что нёс папулю. Папуля ругался: они насилу увернулись от коршуна.
— Зато никто нас не видел, — утешал его дядя Лес. — По-моему.
— У городских сегодня своих хлопот полон рот, — ответил я. — Мне нужна помощь. Прохвессор обещал одно, а сам затевает напустить сюда комиссию и всех нас обследовать.
— В таком случае ничего не поделаешь, — сказал папуля. — Нельзя же кокнуть этого типа. Дедуля запретил.
Тогда я сообщил им свой план. Папуля невидимый, ему всё это будет легче лёгкого. Потому мы провертели в крыше дырку, чтобы подсматривать, и заглянули в номер Гэлбрейта. И как раз вовремя. Шериф уже стоял там с пистолетом в руке (так он ждал), а прохвессор, позеленев, наводил на Эбернати ружьё. Всё прошло без сучка, без задоринки. Гэлбрейт спустил курок, из дула выскочило пурпурное кольцо света, и всё. Да ещё шериф открыл рот и сглотнул слюну.
— Ваша правда! Зуб не болит!
Гэлбрейт обливался потом, но делал вид, что всё идёт по плану.
— Конечно, действует, — сказал он. — Естественно. Я же говорил.
— Идёмте в мэрию. Вас ждут. Советую вылечить всех, иначе вам не поздоровится.
Они ушли. Папуля тайком двинулся за ними, а дядя Лес подхватил меня и полетел следом, держась поближе к крышам, чтобы нас не заметили. Вскоре мы расположились у одного из окон мэрии и стали наблюдать.
Таких страстей я ещё не видел, если не считать Лондонской чумы. Зал был битком набит, люди катались от боли, стонали и выли. Вошёл Эбернати с прохвессором — прохвессор нёс ружьё, — и все завопили ещё громче. Гэлбрейт установил ружьё на сцене, дулом к публике, шериф снова вытащил пистолет, велел всем замолчать и обещал, что сейчас у всех зубная боль пройдёт.
Я папулю, ясное дело, не видел, но знал, что он на сцене. С ружьём творилось что-то немыслимое. Никто не замечал, кроме меня, но я-то следил внимательно. Папуля, — конечно, невидимый — вносил кое-какие поправки. Я ему всё объяснил, но он и сам не хуже меня понимал, что к чему. И вот он скоренько наладил ружьё как надо.
А что потом было — конец света. Гэлбрейт прицелился, спустил курок, из ружья вылетели кольца света — на этот раз жёлтые. Я попросил папулю выбрать такую дальность, чтобы за пределами мэрии никого не задело. Но внутри…
Что ж, зубная-то боль у них прошла. Ведь не может человек страдать от золотой пломбы, если никакой пломбы у него и в помине нет.
Теперь ружьё было налажено так, что действовало на всё неживое. Дальность папуля выбрал точка в точку. Вмиг исчезли стулья и часть люстры. Публика сбилась в кучу, поэтому ей худо пришлось. У колченогого Джеффа пропала не только деревянная нога, но и стеклянный глаз. У кого были вставные зубы, ни одного не осталось. Многих словно наголо обрили.
И платья ни на ком я не видел. Ботинки ведь неживые, как и брюки, рубашки, юбки. В два счёта все в зале оказались в чём мать родила. Но это уже пустяк, зубы-то у них перестали болеть, верно?
Часом позже мы сидели дома — все, кроме дяди Леса, — как вдруг открывается дверь и входит дядя Лес, а за ним, шатаясь, — прохвессор. Вид у Гэлбрейта был самый жалкий. Он опустился на пол, тяжело, с хрипом, дыша и тревожно поглядывая на дверь.
— Занятная история, — сказал дядя Лес. — Лечу это я над окраиной городка и вдруг вижу: бежит прохвессор, а за ним — целая толпа, и все замотаны в простыни. Вот я его и прихватил. Доставил сюда, как ему хотелось.
И мне подмигнул.
— О-о-о-х! — простонал Гэлбрейт. — А-а-а-х! Они сюда идут?
Мамуля подошла к двери.
— Вон сколько факелов лезут в гору, — сообщила она. — Не к добру это.
Прохвессор свирепо глянул на меня.
— Ты говорил, что можешь меня спрятать! Так вот, теперь прячь! Всё из-за тебя!
— Чушь, — говорю.
— Прячь, иначе пожалеешь! — завизжал Гэлбрейт. — Я… я вызову сюда комиссию.
— Ну, вот что, — сказал я. — Если мы вас укроем, обещаете забыть о комиссии и оставить нас в покое?
Прохвессор пообещал.
— Минуточку, — сказал я и поднялся в мезонин к дедуле. Он не спал.
— Как, дедуля? — спросил я.
С секунду он прислушивался к крошке Сэму.
— Прохвост лукавит, — сказал он вскоре. — Желает всенепременно вызвать ту шелудивую комиссию, вопреки всем своим посулам.
— Может, не стоит его прятать?
— Нет, отчего же, — сказал дедуля. — Хогбены дали слово — больше не убивать. А укрыть беглеца от преследователей — право же, дело благое.
Может быть, он подмигнул. Дедулю не разберёшь. Я спустился по лестнице. Гэлбрейт стоял у двери — смотрел, как в гору взбираются факелы.
Он в меня так и вцепился.
— Сонк! Если ты меня не спрячешь…
— Спрячу, — ответил я. — Пшли.
Отвели мы его в подвал…
Когда к нам ворвалась толпа во главе с шерифом Эбернати, мы прикинулись простаками. Позволили перерыть весь дом. Крошка Сэм и дедуля на время стали невидимыми, их никто не заметил. И, само собой, толпа не нашла никаких следов Гэлбрейта. Мы его хорошо укрыли, как и обещали.
С тех пор прошло несколько лет. Прохвессор как сыр в масле катается. Но только нас он не обследует. Порой мы вынимаем его из бутылки, где он хранится, и обследуем сами.
А бутылочка-то ма-ахонькая!
До скорого!
Старый Енси, пожалуй, самый подлый человечишка во всем мире. Свет не видел более наглого, закоренелого, тупого, отпетого, гнусного негодяя. То, что с ним случилось, напомнило мне фразу, услышанную однажды от другого малого, — много воды с тех пор утекло. Я уж позабыл, как звали того малого, кажется Людовик, а может, и Тамерлан; но он как-то сказал, что, мол, хорошо бы у всего мира была только одна голова, тогда ее легко было бы снести с плеч.
Беда Енси в том, что он дошел до ручки: считает, что весь мир ополчился против него, и разрази меня гром, если он не прав. С этим Енси настали хлопотные времена даже для нас, Хогбенов.
Енси-то типичный мерзавец. Вообще вся семейка Тарбеллов не сахар, но Енси даже родню довел до белого каления. Он живет в однокомнатной хибарке на задворках у Тарбеллов и никого к себе не подпускает, разве только позволит всунуть продукты в полукруглую дырку, выпиленную в двери.
Лет десять назад делали новое межевание, что ли, и вышло так, что из-за какой-то юридической заковыки Енси должен был заново подтвердить свои права на землю. Для этого ему надо было прожить на своем участке с год. Примерно в те же дни он поругался с женой, выехал за пределы участка и сказал, что, дескать, пусть земля достается государству, пропади все пропадом, зато он проучит всю семью. Он знал, что жена пропускает иногда рюмочку-другую на деньги, вырученные от продажи репы, и трясется, как бы государство не отняло землицу.
Оказалось, эта земля вообще никому не нужна. Она вся в буграх и завалена камнями, но жена Енси страшно переживала и упрашивала мужа вернуться, а ему характер не позволял.
В хибарке Енси Тарбелл обходился без элементарных удобств, но он ведь тупица и к тому же пакостник. Вскорости миссис Тарбелл померла: она кидалась камнями в хибарку из-за бугра, а один камень ударил в бугор и рикошетом попал ей в голову. Остались восемь Тарбеллов — сыновей да сам Енси. Но и тогда Енси с места не сдвинулся.
Может, там бы он и жил, пока не превратился бы в мощи и не вознесся на небо, но только его сыновья затеяли с нами склоку. Мы долго терпели — ведь они не могли нам повредить. Но вот гостивший у нас дядя Лес разнервничался и заявил, что устал перепелом взлетать под небеса всякий раз, как в кустах хлопнет ружье. Шкура-то у него после ран быстро заживает, но он уверял, что страдает головокружениями оттого, что на высоте двух-трех миль воздух разреженный.