– О, Господи, – сказал приятель, мгновенно протрезвев.
– Черт с ним, – проворчал я.
– О, Господи, – повторил он, – шлепнулось на второй этаж.
Мы оба, разумеется, ожидали, что все свалится на голову привратнику, а вместо этого теперь следовало ожидать разъяренных жильцов снизу. Подумав о предстоящих хлопотах, я чуть не расхохотался – ну, как, например, пригласить сюда мойщиков?
– Полагаю, надо поставить их в известность, – сказал мой приятель.
– Предоставь дождю смыть то, что отказывается благословить луна, – произнес я тоном, ненавистным мне самому, с налетом коннектикутского благородства в голосе, который появился у меня после долгого проживания с Деборой и ее якобы английскими песенками и в результате слишком многих лекций, прочитанных на протяжении долгих бесполезных часов. – Собственно говоря, дружище, иди-ка ты отсюда. Мне хочется побыть одному.
Итак, я стоял на балконе и смотрел на луну. Она была круглой и висела очень низко. И тут все это случилось. Луна заговорила со мной. Я вовсе не хочу сказать, будто услышал голоса или что мы с Селеной вступили в воображаемую беседу, нет, на самом деле все было куда хуже. Какое-то мягкое, хотя и не столь уж невинное излучение вдруг вырвалось из лунных пещер смерти и, с быстротой молнии промчавшись по ночному небу, проникло в меня. И я вдруг понял луну. Хотите верьте, хотите нет. Единственный подлинный путь истины – это путь из глубин одного существа в сердце другого, а я в это мгновенье был огромным разверстым рвом, я стоял в одиночестве на балконе, глядя вниз на Саттон Плейс, духи съеденного и выпитого мною уже вырвались из желудка и кишечника, оставив меня без всякой защиты, в изоляции из свинца, асбеста и ваты, покрывающей мое «я», образовались трещины и прорехи, и я ощущал собственное бытие, более того, я чувствовал, как излучение проникает в меня, проплывая легкими облаками над разрушенными утесами моего «я», а заросли моих нервных окончаний уже очнулись, одурманенные собственным запахом, смердя, словно гнилой мертвый зуб. Полупьяный, полубольной, наполовину на балконе, наполовину уже нет – ибо я перекинул ногу через перила, словно мне было легче дышать, прицелившись пальцем ноги в луну, – я взглянул в собственное бытие, в заросли мягких прогнивших нервов, и прислушался. Вернее, я всмотрелся в мерцание смерти и надвигающегося безумия, поглядел на свою платиновую даму в ее серебристом сиянии, а она приникла к моим ушам и пропела: «Ступай ко мне, – манила она. – Иди ко мне! Иди», – и я почувствовал, как моя нога перебрасывается через перила, и вот я уже стою за барьером, и только пальцы, всего восемь пальцев, ибо два больших встали торчком и указывали, точно рога, на луну, только восемь пальцев удерживают меня от падения. Но все было и того хуже. Потому что я знал, что не упаду, а полечу. Я знал, что мое тело шлепнется наземь, ну и черт с ним, с этим мешком тряпья, костей и прочего, а сам я поднимусь, то есть та часть моего «я», которая мыслила, говорила и бросала мимолетные взоры на ландшафты своего бытия, восстанет, воспарит и преодолеет многие мили тьмы, отделяющие меня от луны, и я воссоединюсь с легионами былых времен и разделю с ними их могущество. «Иди, – сказала луна. – Прямо сейчас. Ах, как хорошо полететь!» И я отпустил одной рукой перила. Левой. Инстинкт подсказывал мне умереть.
Что за инстинкт и откуда он взялся? Моя правая рука напряглась в захвате, я рванулся и прижался к перилам, почти впечатавшись в них грудью и повернувшись спиной к улице и к небесам. Сейчас я смог бы увидеть свою даму лишь сильно выкрутив шею.
– Прыгай, – снова сказала луна, но мгновенье уже миновало.
Теперь, стоило мне отпустить перила, и я просто упал бы вниз. Никакой полет бы не состоялся.
– Тебе рано умирать, – проговорила бодрствующая часть моего мозга. – Ты еще не закончил свою работу.
– Да, – сказала луна, – ты не закончил свою работу, но ты прожил свою жизнь, и теперь она мертва и ты мертв в ней.
– Ну, не так уж и мертв, – прокричал я самому себе, шагнул обратно через перила и рухнул в кресло.
Я чувствовал себя совершенно разбитым, таким разбитым, как никогда прежде, уверяю вас. Даже в глубочайшей лихорадке или продираясь сквозь позывы мерзкой тошноты, душа может подсказать тебе: «Погляди, трусишка, что вытворяет с нами проклятая болезнь», и, услыхав ее голос, ты задрожишь и затрясешься от ужаса, и все это не более чем обычный кошмар. Но болезнь, съежившаяся сейчас в кресле, была сродни умиранию. Я чувствовал, как все доброе, что было во мне, оставляет меня, покидает, быть может, навеки, поднимаясь туда, к луне, – мой ум, отвага, мои намерения и надежды, – и в мешке моего тела не остается ничего, кроме болезни и дерьма. А луна все глядела на меня, но сияние ее было уже зловещим. Не знаю, поймете ли вы меня, если я скажу: в тот миг я почувствовал, что во мне зародилась эта болезнь и что, если мне суждено умереть лет через двадцать или через сорок от разрастающейся опухоли, результата восстания клеток моего тела, то началось все это тогда на балконе, когда мои клетки совершили первый гибельный скачок. Никогда я еще не ощущал себя столь разбитым – проникновение луны было всеобъемлющим. Чудовищное удушение собственных возможностей – словно я разочаровал свою даму и теперь был вынужден глотать холодных червей ее неудовольствия. Во мне, казалось, не осталось уже ни капли благородства.