В его голосе я услышал Деборины интонации и потому ответил чересчур поспешно:
– Да, я готов, – заявил я, сказав тем самым слишком много.
– Готов?
– Еще не совсем.
– А почему еще не совсем?
– Я слишком много выпил.
– И ты не решишься?
– Не решусь, если ничто не будет поставлено на карту.
Он держал в руке рюмку с коньяком и глядел в нее так, словно видел там не просто игру света на поверхности жидкости, а потроха жертвы, на которых производится гадание.
– А если кое-что поставить на карту? – спросил он.
– Тогда возможно.
– Надо бы еще выпить, – сказал он.
Но когда я поднес рюмку к губам, локоть соскользнул с ручки кресла, и джин выплеснулся мне на щеку. А может быть, это была кровь? Капли Дебориной крови у меня на щеке, когда я обнимал ее, лежащую на мостовой, тесным и лживым объятием? Ощущение чего-то мокрого на щеке буквально сводило меня с ума. Я испытывал ужас оттого, что меня заставляли пройти по парапету, я не знал, смогу ли это сделать, но сама эта комната навевала на меня настроение, которое я не смел потревожить, казалось, что в наказание за это собственная плоть изменит мне, новое бремя тошноты, слабости и отчаяния обрушится на меня, стоит мне только встать и уйти отсюда. Кроме того, я не знал, сколь далеко простирается власть Келли. Может быть, ему достаточно просто поднять трубку, и какой-нибудь автомобиль налетит на меня прямо на выходе из отеля? Ничто уже не казалось мне невозможным. Я знал только, что угодил в трудную, почти безвыходную ситуацию, в которую он старается завлечь меня все глубже и глубже, как шахматный мастер, форсирующий свою победу, пока я не признаю, что потерпел поражение, и не выйду на балкон. А этого я не мог допустить.
– Ладно, Роджек, – сказал Келли, – давай поговорим начистоту. Есть только одна причина, по которой ты не можешь прийти на похороны. Верно?
– Да.
– И она заключается в том, что ты убил Дебору.
– Да.
Молчание сковало всю комнату. Вестник уже прибыл. Все разом сошлось в едином мгновении.
– Да, я убил ее, – сказал я, – но я не соблазнял ее в пятнадцатилетнем возрасте, никогда не отшвыривал от себя и никогда не порывал с нею.
И я решительно подался вперед, словно он был теперь в моей власти и я очистился от вины, порчи и земной грязи, и, поглядев на него, понял, что именно этого он от меня и добивался, что он потратил целую ночь на то, чтобы загнать меня в угол, и на губах у него заиграла улыбка, она играла на лице у Келли, как огни в гавани – иди сюда, говорили мне русалки, ты отнял у нас королеву, а мы захватили твоего короля, шах и мат, дружище, и, утратив последние крохи душевного здоровья, за которые я и так цеплялся, я рухнул в бездонную яму, где гудели электронные сирены и звучали стихи, надиктованные рентгеновским аппаратом, – ибо волна жуткой вони, что исходит от похотливого козла, отхлынула от него и обрушилась на меня. Я уже не понимал ни что делаю, ни почему, я очутился в некоем подводном царстве, и у меня не было иного выбора, кроме как плыть дальше – плыть и не останавливаться. Ибо стоит мне только остановиться, и меня постигнет несчастье. Воздух в комнате натянулся как струна. Возможно, причиной тому было спиртное в желудке, но мне чудилось, будто какая-то часть меня уплывает по коридору и чье-то порывистое дыхание, чья-то ненависть били мне в лицо, словно я прорывался через какое-то заграждение. В Келли просыпалось бешенство, которое порой овладевало Деборой: неистовый ураган, зарождающийся в болотной трясине, готовность к резне и каннибализму, – я задыхался от гнилостного запаха смерти, источаемого им. Скорее всего, уже через минуту мне суждено умереть, ярость Деборы бушевала сейчас в нем, он стал послушным орудием ее мести, и смерть витала надо мной, как перекличка голосов в эфире. Я ждал, что Келли вот-вот бросится на меня, казалось, мне стоит только закрыть глаза, и он подойдет к камину и схватит кочергу, – сдерживаемое до поры бешенство накаляло атмосферу. Нас словно окутали клубы дыма. Потом приступ удушья прошел, и его сменила мертвая тишина, – я слышал биение его пульса столь же отчетливо, как и биение своего собственного, громкий стук его сердца походил на шумы в микрофоне, – и я поплыл на волне опьянения к его берегу, манившему своей силой, ледяным наличием интеллекта и пламенеющим зноем похоти. Его тело пылало жаром, и между нами сейчас был жар примерно такой же, как между мною и Рутой в холле у Деборы, и я вдруг понял, как это у него получилось с Шерри, – почти так, как у меня с Рутой, – и понял, как у него получалось с Деборой, какой это был жаркий пламенный зверь о двух спинах, и я услышал, как он предлагает мне: давай приведем сюда Руту и займемся этим втроем, руками, ногами, губами и чем угодно, понежимся и помечемся на этом роскошном ложе, пока глаза не вылезут из орбит, похороним наконец дух Деборы, мародерствуя на ее трупе, ибо это была именно та кровать, то самое ложе, на котором он отправлялся с Деборой в путешествие по лунным горам и кратерам. А теперь ему хотелось поскорее похоронить ее, его одолевало желание накинуться на свою добычу, и вдруг такое желание охватило и меня – гулкое эхо того мгновения, когда я намеревался отведать с Рутой тела Деборы. «Давай же, – бормотал Келли, восседая на своем троне, – какого хрена робеть?» И голос его звучал так глухо, словно он пережевывал собственные зубы, а я по-прежнему пребывал в той пустоте, где копится молчание и смрад насилия еще не проникает в ноздри.
И тут зонтик соскользнул у меня с колен, и сухой звук его удара о ковер коснулся моего слуха, как взмах крыла, и смерть, паря на крыльях, пронеслась меж нами, и я увидел Шаго Мартина, стучащего в дверь Шерри, и она открыла ему, открылась ему, распахнула халат и раскрыла лоно, – увидел все это столь же отчетливо, как когда-то Келли видел свой охваченный пламенем дом. Я никогда не прощу ей Келли, подумал я, и во мне вновь проснулся страх, я был уверен, что она сейчас с Шаго, это было в порядке вещей: она находилась там с Шаго, а я здесь с Келли. И в эти же минуты кого-то убивали в Гарлеме – картина в моем мозгу была размыта ужасом, но я чувствовал, как дубиной крушат чей-то череп, как жертва задыхается и кричит (или это кричу я сам?), удаляясь в аллею мрака, уносясь на тридцать миль на тридцатый этаж этого здания – а может быть, убийца бросился бежать и был задержан сошедшим с небес патрулем?
Нет, это я угодил в ловушку. Мне хотелось избавиться от своего провидческого дара, способности видеть картину убийства с одной стороны и Шерри с Шаго с другой, хотелось освободиться от чар похотливого Дьявола и грозного Бога, чтобы снова стать холодным рационалистом, цепляющимся за факты, как за юбки баб, разумным человеком, не зрящим сквозь толщу вод.
Но у меня не было сил сделать это.
Я наклонился, чтобы поднять зонтик, и услышал посланную мне весть: «Пройди по парапету, – гласила она. – Пройди по парапету, или Шерри умрет». Но я боялся за себя куда сильнее, чем за Шерри. «Пройди, – снова сказал голос, – или тебя ожидает нечто худшее, чем сама смерть». И тут я все понял – я увидел, как тараканы в страхе ползут по отвесной стене.
– Ладно, – сказал я Келли, – пошли на балкон.
Я произнес это совершенно спокойно, вероятно, я надеялся, что он начнет умолять меня остаться в комнате, – мне никогда не приходилось испытывать желания, столь жадно устремленного на объект вожделения, как то, что исходило сейчас от Келли, – но у него была железная воля: он любил выигрывать, но не на дурачка. И Келли кивнул мне: «Как тебе будет угодно. Пошли», – невозмутимо ответил он в полной уверенности, что так или иначе, но своего добьется. Страх сковал мое тело, я был напуган, как ребенок, которого подбили на неравную драку. Я посмотрел на Келли – не знаю, что можно было прочесть в моем взгляде, скорее всего мольбу о пощаде, как будто ему стоило только сказать: «Ладно, хватит, мы и так зашли уже слишком далеко», и мне сразу бы полегчало. Но его глаза ничего не говорили и не посылали мне никакого сигнала. А я был не в силах вымолвить ни слова, голос комком застрял у меня в горле, – так умирающий постепенно утрачивает способность видеть, слышать и все прочее, – и я понял, что должен чувствовать человек, которого выводят на расстрел, и позавидовал тому человеку, потому что его смерть была неизбежна и он мог подготовить себя к ней, тогда когда мне надлежало быть готовым неизвестно к чему, и это было страшнее, чем страх перед собственной неминуемой гибелью.