Выбрать главу

Мари-Жозе считала юную американочку эдакой пай-девицей, смазливой, но скучной и глупенькой, совершенно непохожей на настоящих американок. Например, на героиню романа Френсиса Скотта Фитцджеральда — отчаявшуюся и свободную женщину.

Патрик позволял Труди оглаживать себя, и это на целые дни выводило Мари-Жозе из равновесия. Однако стоило Мари-Жозе выказать недовольство, как Патрик тут же сбегал от нее. В отместку Мари-Жозе брала под руку Уилбера Каберру, делала вид, будто смеется и кокетничает с ним, приглашала танцевать во время репетиций в гараже. Взрослея, Мари-Жозе становилась все печальнее. Она ненавидела свое стройное худощавое тело, по ее мнению, «плоское, как доска». Злилась на Патрика за равнодушие к ней, считала его простоватым и недалеким. Ни с того, ни с сего стала презирать положение своего отца: ей пришло в голову, что образованного, обеспеченного ветеринара и жалкого бакалейщика разделяет целая пропасть. Она неистово уповала на новую, иную жизнь. Вдруг оправдала мать, бросившую этого молчаливого работящего старика. Всюду искала препятствий, и находила их, и верила, что судьба ополчилась на нее. Без конца лила слезы, сама не зная почему. Решив, что Патрик бросил ее ради музыки, взяла в дом котенка, принесенного американским офицером, который делал у них покупки.

— Это американский кот! — объявила она.

Мари-Жозе назвала кота Кэт, что было не очень-то оригинально, хотя довольно мило. Кэт пугал Патрика: с первой же встречи он бросался на него, норовя исцарапать. Патрик запретил Мари-Жозе приходить с котом в комнатку над сараем и потребовал его запирать, когда он сам навещал ее в лавке. Кот был серой масти. Стоило пролететь какой-нибудь мошке или кому-то в доме повысить голос, как он впадал в неистовое волнение и начинал метаться по комнате. Он бесновался по пустякам. А Мари-Жозе плакала по пустякам. В общем, они нашли друг друга.

— Ну чего ты все хнычешь? — удивлялся Патрик.

Мари-Жозе не отвечала. Патрик неуклюже обнимал ее, поневоле оскорбляя эгоизмом, любовью к музыке и раздражительностью. Все попытки Патрика навязать ей свои желания разбивались о презрительный отказ. Детская беззаботность в играх на улице Лa Мов сменилась стыдливостью. Стыдливость сменилась мучительной неловкостью. Затем пришел черед необъяснимой отчужденности. Когда Мари-Жозе хотела его обнять, он ее отталкивал. Когда он начинал ласкать ее, она бралась за книгу. Когда Патрик терся об ее живот возбужденным членом, она брезгливо отстранялась. И чем ожесточеннее они сопротивлялись друг другу, тем становились несчастнее. Он находил ее любовь назойливой, а бунт — глупым упрямством. Она не любила алкогольных напитков. Отказывалась от еды. Вдруг возненавидела имя, которое носила. Ее мать тоже звали Жозе. Вот уже одиннадцать лет, как они не получали от матери никаких известий. Мари-Жозе мучило то, что ее груди не поспевают за ее женским развитием, за этими отвратительными месячными циклами. Она увядала, становилась похожей на старшую сестру, которая теперь училась на машинистку, чтобы пойти на службу, «стать функционером».

По этому поводу Риделл произнес перед Мари-Жозе очередную речь: «Слово „функционер“ имеет вполне точный смысл. Зачем функционировать этому дерьмовому обществу? Зачем функционировать системе распространения сыра? Революция есть механизм, который направляет гнев народа на пользу избранных. Из крови миллионов делают сыр для единиц. Вот почему лично я плюнул отцу в морду. А ты должна плюнуть в морду своему. Что коммунист, что лавочник — всё едино! После сыра хоть потоп!» Риделл и Патрик насмехались над ее сестрой, которая любила покушать, толстела на глазах и походила на «лавочницу» куда больше, чем когда-то их мать. Все свободное время она сидела на кухне, слушала радио, включенное на полную громкость, и бегала от парней, как от чумы. Мари-Жозе терпеть не могла этих подтруниваний над сестрой, словно они предрекали ее собственную судьбу.

*

Все доступное быстро приедается. Сперва мы жаждем удовольствий, но, получая их регулярно и неизбежно, воротим от них нос. Интимным частям тела нужен чужой взгляд, а привычные жесты и растущая стеснительность делают взгляд запретным. Нас снедают пылкие нетерпеливые мечты. Терзает неутолимая тоска по утраченным радостям. Смущают и гложут желания, которые мы когда-то с гневом отвергали. Мы недовольны своей жизнью, своим жизненным выбором. Мы уходим все дальше от реальных тел, мы тихо и тайно погружаемся в сладострастные фантазии. Страсть к воображаемому телу не утихает — она растет, сгорает и возрождается из пепла. Эти грезы дарят нам забытье.