Да, сердце не билось, зато и в животе не бурчало, и дыхание не продиралось с хрипом сквозь пересохшие пазухи, и суставы не похрустывали. Тед принюхался, однако никакого запаха смерти вокруг себя не почуял. Вот только шов на шее чертовски раздражал кончики пальцев – скользкая рыболовная леска, бугристость стянутой в складки кожи, неравные расстояния между стежками. Тед пересчитал стежки, скосив глаза вниз, на кадык, и обнаружил, что с лица на изнанку иголка ныряла 360 раз и столько же раз выныривала. Вроде как брюки подрубают – непрерывный шов, полный оборот, 360 крохотных бугорков.
Нельзя не признать, что вся эта катавасия с возвращением к жизни себя, можно сказать, оправдала, когда у Тедова соседа – мерзопакостного мистера Уиллиса, с которым Тед вечно конфликтовал по поводу ухода за живой изгородью, – прямо челюсть отвалилась. Уиллис стоял себе в палисаднике, подстригая довольно безвкусную купу гибридных чайных роз, которыми так гордился, – и тут из такси высыпало семейство Стритов.
– День добрый, Уиллис, – непринужденно кивнул Тед, как в любой другой день, на пути через дворик к парадной двери.
Ножницы с обернутыми пенопластом ручками выпали из Уиллисовых пальцев, да и сам он небось рухнул в обморок, да только Тед этого уже не увидел – едва Стриты вошли в дом, как дверь замкнули на ключ, а ставни опустили и заперли.
Тед оглядел дом. Прихожая такая же, как всегда – небольшой трехногий столик у самой двери, рядом с ним – безобразная. металлическая стойка для зонтиков (и дернуло же Эмили купить этакое страшилище в антикварном магазине в Чапмене), коврик работы индейцев-навахо – его прислала им мать Глории, путешествуя по Нью-Мексико, тем же летом, как умерла. Теперь, разглядывая коврик, Тед гадал про себя: а вдруг и теща на самом деле жива, где-нибудь далеко отсюда, вдруг он не один такой… И пожалел обо всех тех гадостях, что наговорил о ней в свое время.
Глория прошлась по дому из конца в конец, зажигая все люстры и лампы до единой и бормоча себе под нос, что в доме «слишком темно, слишком темно, слишком темно», и что неплохо бы видеть хоть что-нибудь. Эмили стояла у открытых раздвижных дверей гостиной и во все глаза глядела на отца – испуганно, гневно, недоуменно.
– Ты извращенец! – выкрикнула она. – Как ты можешь быть живым? – И, задрожав всем телом, позвала мать: – Мама, мама!
Глория подбежала к девочке и крепко ее обняла.
– Все хорошо, родная. Все хорошо, правда. Хорошо, хорошо, еще как хорошо. Ну разве не чудесно, что папа по-прежнему с нами?
– Папа, я рад, что ты не умер, – произнес Перри.
– Спасибо, приятель, – с чувством откликнулся Тед.
Тед оглянулся на дочь: та, крепко зажмурившись, прижалась к матери. Да, Эмили задала хороший вопрос – а ответа у него и нет. Жив ли он? Мертв ли он? В самом ли деле ему отрезало голову, или это одно из тех преувеличений, что возникают, когда все совсем плохо, ну, вроде как говорят: целый квартал выгорел дотла, когда на самом деле пострадали три здания из семи, и то частично, или когда сообщают, что, дескать, наводнением смыло весь город, при том что речь идет лишь о паре-тройке домов, хотя все прочие, надо отдать им должное, забиты илом и грязью? Тед сознавал, что в придачу к отсутствию пульса он может при желании вообще прекратить дышать, и на его самочувствии это никоим образом не скажется. Да, разговаривая, он делает традиционные вдох-выдох и в некотором смысле ждет, что почувствует свое дыхание, как этакое леденящее дуновение, проносящееся снизу вверх по кое-как залатанному пищеводу, – однако ничего подобного он не ощущал, хотя и мог, благодаря многократно обострившемуся слуху, уловить, как голос самую малость прерывается на «ах» и «ох».