Однажды мне пришлось пройти по песчаному заливчику, в котором я обнаружил сотни обглоданных и полуобглоданных трупов большой макрели. Среди них пресыщенно бродили вонючие грязные чайки и время от времени отщипывали лучшие куски. К макрельным кишкам и требухе они даже не прикладывались. Все было тихо в природе, и никого макрельное побоище не обижало в океане, как человеческие побоища обижают человеков. Правда и то, что чайки не убивали друг друга, а мирно пожирали макрель, которую, очевидно, одним махом убил океан, выбросив незадачливое заблудившееся стадо-отряд через камни на этот вонючий пляжик-кладбище.
Иной раз у дороги, узкой, но тем не менее двухсторонней, появлялся один или несколько автомобилей, и растрескавшиеся совсем старухи и старики или седые, но крепкие американские пенсионеры стояли, вглядываясь в холодный всегда Великий Океан, пытаясь, может быть, что-то понять, чего они не успели понять за всю их жизнь. Их внуки и правнуки, раздавливая разноцветными кроссовками завезенное из Африки жирное и упрямое растение айс-плант[7], бегали здесь же, демонстрируя энергию новой жизни, обещающей быть такой же бессмысленной. Или же парочка мексиканских любовников, выехавшая на медовый месяц или медовую неделю из Лос-Анджелеса, сидела, прижавшись друг к другу, слушая транзистор.
Было хорошо. Но на этом солнце и свете, и в этих скалах, и водах, и отелях, и провинциальных южных ресторанах нужно было действовать, а я не мог. Действовать. Вне сомнения, городок был бы прекрасной сценической площадкой для хорошей гражданской войны, для расстрелов на берегу океана, для влюбленности в женщину необыкновенно красивую, злую и кровожадную. Для передвижений отрядов, встречи каких-то последних кораблей в тумане, для всего того, что составляет середину жизни или конец жизни нормально развивающего революционного писателя-романтика. А этого не было. Не было даже романа с тинейджер-девочкой, недозволенной ебли с невыросшим человеком женского пола. Была дозволенная жизненная идиллия с женщиной вполне в пределах половой зрелости — 26, но если бы хотя бы нам мешали, а нам никто не мешал.
От океана домой я приносил на тишотке и джинсах вечность, я приносил расплавленную вечность в карманах, грустную вечность, осевшую на совсем не вечном, но временном до ужаса существе. Всасываясь в меня, вечность сообщала мне беспокойство. Каждый день, возвращаясь от океана с новым запасом беспокойства, я усиленно успокаивал себя тем, что моя зимняя мечта сбылась, что я живу с очень «хорошей» девушкой вместе, и уговаривал себя, что я счастлив.
Мы были чистые, загорелые и здоровые существа с моей шведкой. Джули мылась в душе щеткой — большой и жесткой. Я, смеясь, замечал ей, что щеткой обычно моют лошадей… Джули смущалась, но упорно и на следующий день мылась щеткой. После душа, повязав голову белым полотенцем, моя женщина, крупная и красивая, с длинными большими ногами стояла у зеркала и сушила электросушилкой свою пизду и волосы вокруг «против микробов». Мы стирались и мылись так часто, что, пожалуй, мне не удавалось одеть тишотку больше одного раза, как Джули уже бросала ее в кучу грязного белья.
Я мечтал о запахе пота, но единственным запрещенным запахом, который мне удалось протащить в наш лютеранский храм, был запах марихуаны. Мы обедали у открытого настежь большого океана в ливинг-рум, у нас у каждого была салфетка, наша пища отличалась сложным разнообразием и очень вкусно пахла. На фотографиях июня и июля у меня толстая рожа зазнавшегося мужика, властно прижимающего к груди спелый аленький цветочек — Джули.
В субботы и воскресенья мы с энтузиазмом отправлялись с нашими приятелями — спортивным писателем и его спортивной женой — или в горы, купаться в горной реке, там даже водились в чистой воде форели, а вдоль тропинок краснела дикая клубника, или же мы отправлялись в другие удивительные места — заповедники, бухты и озера, где на природе пожирали еду и пили галлонами калифорнийское вино.
Счастье сидело со мной за одним столом каждый день, оно шуршало платьями мимо, готовило ароматные лепешки и кофе, заглядывало мне в глаза, водило голубой автомобильчик с искусством родившейся за рулем американской девочки, ночью счастье, покрыв меня всего волосами, долго и нудно сосало мой член, счастье спало с беззвучием, непонятным для такой крупной девушки…
Я и она обещали быть красивой парой, украшением любого парти, или пикника, или даже университетского калифорнийского общества — русский «таф»-писатель[8] и его американская жена. У каждого свои достоинства. Она — простовата, но здорова и крепка морально и физически, преисполнена так нужного в жизни здравого смысла. Он, хотя и зол, и декадент, но талантлив. Подпорчен в столицах мира, но сердцевина не гнилая — здоровая. Его злость уравновешивается ею — ее верностью и добродетелями. Хорошая «олд-фэшен» — старомодная девушка Джули, такую нелегко найти в наше время. Может быть, у нас родились бы и русско-шведские дети, белокурые или русые ребята и девочки, пять или шесть единиц, ее груди могли вскормить и десяток…
Закат наших отношений начался с того, что однажды я отправился с нею на масонский пикник. Там, среди нескольких сотен простых баб и мужиков, под оркестр и дымное благоухание поджариваемых стэйков, под бесконечное пиво из цистерны, и опять солнце, безжалостное калифорнийское солнце сверху, тонны солнца, я вдруг почувствовал себя всерьез принадлежащим к человеческому обществу, к американским дядькам и теткам и тинейджерам… Я даже танцевал с Джули, она — напялив чью-то масонскую кепку на глаза и робко хохоча, словно боясь, что я не одобрю этого ее смеха.
Тут-то я и понял, что я сволочь. Ебаная сволочь. Неисправимый сукин сын, раз она так робко хохочет. И что никакие озарения любви, настоящей, как мне казалось, посещавшие меня, когда мы сидели с ней в каком-нибудь ресторанчике («Жирный кот», скажем) и я действительно любил ее, сидящую напротив, рассказывающую мне о своем детстве, — не изменят уже моей сложившейся предательской натуры, моей психологии моряка, у которого женщина в каждом порту. Никакие озарения меня не оправдывают и не оправдают. Мгновенные вспышки любви. Она хотела постоянного огня.
После пикника, уже дома, выпив со мною виски и еще виски, напившись, она устроила мне тихий скандал. Она ничего не назвала точно, но она хотела знать, что с нами будет. Она даже весьма непрозрачно намекнула на то, что я ее использую, провожу лето с женщиной, которую осенью брошу, что мне удобно здесь переписывать мою книгу, но, переписав ее, я исчезну.
Джули была далека от истины и в то же время близка к ней. Она сказала, пьяно кривясь: «Я знаю, Эдвард, ты любишь блядей, я не в твоем вкусе». Я не спросил ее, в ее ли я вкусе, очевидно, подразумевалось, что в ее. Она не знала, что я также незащищен в этом мире, как и она. Я приехал честно найти себе «хорошую» женщину, я устал от постоянной смены интернациональных неврастеничек разного возраста в моей постели, устал от разбитых еще до встречи со мной жизней и хотел Джули. Вот. Джули была со мной, еще одно доказательство моей ебаной ненужной мне силы, захотел — нашел, взял, но вдруг к середине июля я открыл, что хорошая девушка мне не нужна.
О Боже, я открывал это не раз, но всякий раз опять забывал о провале своей мечты. Я открывал уже это в Лондоне, в маленькой квартирке английской актрисы, в Нью-Йорке — в лофте смуглой бразильской дамы… о, я открывал это столько раз, но, увы, охотно забывал.