Ему вдруг открылось… Когда встреча назначена в семь, а часы уже подбираются к восьми, то именно этой готовностью, одного, стоять без конца расстраивается свидание: чем больше он ждет, тем решительнее исключает возможность ее прихода.
Внизу подкатывали поезда и пачками выбегали наверх пассажиры. Сперва молодые, здоровые; затем — среднего возраста, обремененные ношей, детьми; последние — старики, калеки… А он все еще ищет, может быть в числе этих уродов Сабина: «Пусть на костылях, пусть горбатая, только бы наконец появилась».
«Вот уже 75 процентов за то, что она сейчас придет. А теперь 80,85». И все же ее не было. И эти 85 % никак не уплотняли ее на столько же частей: могли превратиться в 100, а затем в ничто. Но когда Сабина бывало окликала его, это была она: не сто процентов, а она… и так же трудно рассеять этот образ, как раньше трудно было из процентов вызвать его.
Порою мнилось: Сабина… нежность и тоска его выхлестывалась сразу на приближающуюся фигуру. Но вот разглядел: другая. И Бобу делалось страшно: обманом его всего кинули — пусть на минуту! — к этой чужой женщине. «Значит можно подменить»…
Полицейский прогуливается взад и вперед у витрины ювелирного магазина, быстрым взглядом ощупывает Боба Кастэра: негр, что-то бормочет себе под нос, ждет девочку. Не видя ничего предосудительного, полицейский отходит, однако не переставая за ним издали послеживать.
Янки готовы высадиться в Нормандии, русские великолепным броском покрыли равнину от Волги до Днепра. Освобождают Европу: немцы варят из нее мыло. А Боб Кастэр почему-то ищет Сабину на лестнице собвея, морщится от боли… Но если не будет этого, то незачем спасать мир от Гитлера и обезьян.
Там в застенках пытают: говорят истребили уже двадцать миллионов душ. Рубили, жгли, стреляли, вешали, отравляли газами, насиловали, вываривали жир, сдирали кожу для промышленных целей. А Бобу Кастэру чудится: его душевная боль не легче! Человек приспособлен главным образом к физическим страданиям, в душевном плане он почти дитя: вероятно потому что духовно большинство еще младенцы.
«В мире идет борьба с фашизмом, — недоумевающе шепчет Боб. — Но что такое фашизм? Когда плешивый редактор возвращает поэту стихи, под тем предлогом что он их не понимает, или заставляет сократить их, то это фашизм? Когда певец должен превратиться в чревовещателя, а ученый в рекламного жулика, то это фашизм? Когда мужчина имеет двух любовниц, то это фашизм? Когда жена жмет в театре ногу случайного соседа, это фашизм? Когда супруги целуются не желая того, когда врут, воруют, эксплуатируют, пестуют своих детей, а чужих душат? Когда человеку поручают всю жизнь заботиться о пакетах, что он может успешно выполнить только если сам обернется пакетом? Компромиссы, медленное умирание, обесцвечивание и усыхание души и тела, это похуже фашизма. Для того, чтобы бороться с фашизмом, не надо обязательно летать над Берлином или Токио. Я тоже воюю с фашизмом».
19. На углу 53-ей улицы
И самое дикое-что это случилось: Сабина тоже пришла туда — вдруг неудержимо потянуло.
— Боб, Бобик, — вскричала она. — Ты давно уже здесь?
— Не знаю, — опешив ответил. — Я прямо с работы. Который час?
— Около шести.
— С полчаса, что ли.
— Боб, Бобик, — повторяла она, плача и сияя. А потом сказала: — Знаешь, я очень волнуюсь. Ведь уже две недели запоздания.
Он не сразу понял. Потом пробовал успокаивать: столько было ложных тревог! Но вид ее, смятый, предвещающий испытания, заставил его содрогнуться: есть логика в новой беде, — чем шире плечи человека, тем больше на него должно падать груза. (Лучше всего изображать уже поверженного в прах).
Они шли по вечернему, зимнему Нью-Йорку. Погода стояла сухая, холодная, на редкость безветренная. Хорошо жить, быть довольным, молодым. Отправляться в горы, за океан, бороться с понятными стихиями!
Их щеки стянуло морозом, лица порозовели (даже у Боба что-то сдвинулось в окраске). Точно играючи они бодро шагали, держась за руки, — мимо небоскребов, издали подобных сияющим, рождественским елкам, мимо бездарных особняков, церквей-пародий и, совсем уже не интересных, прохожих. По привычке завернули в знакомую кафетерию. Болезненный, — «почти дневной», — искусственный свет… И такой красивой, нужной, родной ему вдруг показалась Сабина: шубка, теплые сапоги и трогательный меховой капюшон над печальным и ребячливо чистым лбом. Она поняла и, кокетничая, подставила для обозрения свой профиль (в шутку называла его безукоризненным). Улыбнулась: вполне счастливая, в сущности, только когда ею любовались. А потом: