А теперь задавайте вопросы. Почему? Почему? Почему? — спросите вы. — Почему я не смирюсь со смертью Фрэнсиса? Как церковь смотрит на такую эксплуатацию женщин? И почему так много женщин? Почему бы не выбрать одну, которая бы сделала меня счастливым, заставила смеяться? На ком я мог бы жениться? Ну, если честно, какого черта мне знать? Я просто объясняю, что со мной происходит, что удерживает меня от самоубийства. Что касается Фрэнсиса, то я не собираюсь вспоминать каждую конфету, съеденную вместе, каждый миг, прожитый с ним, чтобы впитать в себя сочувствие, воссоздать мотивы своих поступков. Во-первых, это убьет меня, а во-вторых, я же сказал, что ничего вам не должен. Насчет женщин объяснение следующее. Когда я встречу женщину, которая заставит меня забыть всех остальных, я забуду. Может, такая женщина растет и расцветает прямо здесь, в Нью-Йорке. Может, ей только восемнадцать и она живет на Таити. Одно я знаю точно: когда она будет стоять перед моим зеркалом, то влюбится в себя так, как ни одна женщина до нее, я это увижу, схвачу ее и уже никогда не отпущу.
Раз уж моя сексуальная жизнь и матушка церковь связаны между собой, то я думаю, что в перерывах между заповедями Бог разрешает нам поступать настолько нежно и сознательно, насколько мы способны. А если вы ждете продолжения истории об отце Мерчанте, то катитесь к черту. Я знаю его так же, как мужская половина моих ночных гостей знает меня, то есть не знаю вовсе. Я не полноценный прихожанин церкви Святого Бенедикта, я даже никогда не видел отца Мерчанта нигде, кроме как за кафедрой из своего темного угла. Так лучше. Я избавлен от сопереживания отца Мерчанта, его служба не омрачена такими чувствами. Если вы милосердны и любите кого-то, то вашей правой руке не полагается знать, чем занята левая. Я хочу сказать, что не ваше дело, сколько я посылаю своему отцу и жертвую на церковь, и не мое дело вам это рассказывать. На самом деле, если бы я был лучше, я бы вообще ничего не сказал. В этом-то и проблема моей исповеди, предназначена ли она для священника или случайного человека вроде вас. Я должен быть безжалостен к себе и не рассказывать слишком много о том, как я целую и выбираю женщин, потому что вы решите, будто это ваша забота — понять, пожалеть или осудить меня.
В конце концов, я человек, и я вправе отказаться от тех странностей, о которых только что поведал. С моей склонностью носить оружие и вспоминать Фрэнсиса я могу стать одержимым очень быстро. И вы, вероятно, полагаете, что, связывая женщин, я могу перейти тонкую грань, отделяющую мое обращение с женщинами от изнасилования. Конечно. Я сильнее любой женщины, которую удерживаю, легко надену на нее рыбный шлем Фрэнсиса — я храню его под кроватью — и женская голова станет слепой, оглушенной, неузнаваемой. Потом я с легкостью застрелю ее. Мне это будет так же просто, как застрелить соседа. Я создам абсурдную ситуацию. Женщина будет умолять, но шлем не позволит прислушаться к ее словам.
Он псих, думаете вы. Он извращенец и монстр. Ну, я же еще этого не сделал, правда? Я никого не изнасиловал и не убил. Я осчастливил многих женщин, я даже завтракал с некоторыми. Как раз этим утром Ева была в моей постели, мы оба сидели, обнаженные, накинув еще теплые простыни, как королевская чета. Мы ели грейпфрут и наблюдали из окна за птичкой, щебечущей в ожидании рассвета. Небо было серебристого цвета.
— Что это за птица? — спросила Ева. — Воробей?
— Птеродактиль.
Ева засмеялась.
— Птеродактили вымерли. Они бродили по земле очень давно, с трицератопсами.
У каждого из нас было по грейпфруту. Своя тарелка и ложечка.
— Тогда это феникс, — решил я.
Ева толкнула меня локтем.
— Феникс — мифическое существо. Он сгорает и возрождается из пепла.