Я прошу понять меня правильно. Я не ратую за возвращение к «традиционному роману» с его стандартным аппаратом: подробно разработанными характерами, сюжетом, описаниями окружающей обстановки, изложением событий и фактов и прочим. Ни в коем случае. Если работающие сегодня в жанре nouveau roman намерены избавиться от этого традиционного багажа, я не против, был бы лишь толк. Посадите мужчину и женщину на скамейку в парке. Рассказывайте на десяти страницах о расположении парковых дорожек и об очертаниях кустарника, ни слова не сообщайте ни о мужчине, ни о женщине, разве что ему хочется коснуться ее тела. Может быть, хочется, а может, и нет. А возможно, это только кажется женщине. И о таком романе можно говорить. Гораздо любопытнее и примечательнее сама новая школа создания романа, и не потому, что в ней есть нечто ненормальное, а потому, что она сама себя воспринимает всерьез и к ней серьезно относятся. Она предлагает не только вышвырнуть весь традиционный багаж, но и отказаться от романа как такового. Провозглашается отречение от изначальной идеи, состоящей в том, что писателю есть о чем сказать, что он до известной степени способен воплотить свой замысел в словах, что он пишет о чем-то определенном, и читатель в состоянии до известной степени понять его. Остается лишь поток слов, но он не ведет к взаимопониманию. Такой роман мог явиться лишь результатом мезальянса между игривой французской семиотикой и напыщенностью американской школы. Но подобно некоторым сортам вин, эта французская игривость «расходится» плохо. В результате получается сущая бессмыслица, преподносимая с особой важностью, свойственной некоторым английским ведомствам, этакая торжественная йельская немецкость.
Но чем рассуждать об антиромане, постструктурализме и деструктивизме, я предпочитаю вспомнить одного русского врача по фамилии Чехов, жившего в XIX веке. Причиной этому — некоторая наша общность взглядов и чисто внешнее сходство судеб. Чехов был врачом и писателем. Я был врачом и стал писателем. У нас одно заболевание — туберкулез легких. Чехов, как и я, не особенно увлекался медициной и был рад возможности не заниматься ею.
На этом сходство, видимо, заканчивается. Чехов никогда не писал романов. Я же никогда не писал и не собираюсь писать ни пьес, ни рассказов. Но чем больше я размышляю на эту тему и чем больше я читаю Чехова, тем сильнее мое убеждение, что меня беспокоят те же проблемы, что и его. Именно о них мне бы хотелось говорить, поскольку сегодня они представляются гораздо более значимыми, чем в XIX веке.
И вновь я возвращаюсь к медицинскому образованию Чехова. Смею надеяться, не слишком самоуверенным прозвучит, что великий гений Чехова привнес из медицины в литературу определенный строй мышления, сослуживший ему большую службу, а в моем случае оказавшийся просто незаменимым. Я имею в виду естественную для врача установку, диагностирующую, а в конечном итоге, хочется верить, излечивающую.
Врач чутко реагирует на любое отклонение от нормы. Что-то не в порядке. Что же? Какова природа заболевания? Какой орган поражен? Острое или хроническое это заболевание? Излечимое или нет? Известно ли оно нам? Соответственно, отправной точкой моих рассуждений будет не общепринятый взгляд на Чехова как на великого художника, изображавшего жизнь как она есть, взгляд, не принимающий во внимание ни его оценок, ни мировоззрения. Я думаю о другом, менее известном Чехове, Чехове — литературном клиницисте, патологе, выявляющем тяжкий духовный недуг своего века. В Чехове мне интересно поразительное единство: с одной стороны, скрупулезное внимание к проявлениям жизни в ее конкретных формах, нежелание навязывать свои взгляды, отказ от подчинения фактов теории, а с другой — его требующий определенной отвлеченности, обобщения и научности взгляд диагноста на беды современного мира. Сегодня, сто лет спустя, на исходе XX века, такой литературно-диагностирующий метод, на мой взгляд, в гораздо большей степени должен соответствовать художественному процессу.
В иные времена чувство цельности и благополучия общества или по крайней мере образованной части общества пересиливало ощущение аномальности происходящего. А ведь далеко не все у нас в порядке, и одна из задач современного романиста если не выявить вредоносную бациллу под микроскопом, то по крайней мере назвать болезнь, объявить о ней во всеуслышание. Сравнение художника с патологом в данном случае не годится, поскольку предметом исследования последнего является труп и патолог задается вопросом не «что с больным?», а «отчего больной скончался?». Я же считаю, что вся литературная деятельность, как и врачебная, строится на надежде. А иначе зачем же существуем мы, писатель и читатель? Зачем вообще читать и писать, учить и учиться, если больной уже скончался? Ведь в данном случае больной — это сама наша культура.