Антуан соскочил с койки и стал, жестикулируя, расхаживать по каюте. Он был наполовину закутан в ночной халат. Крупные капли пота блестели на его голой груди. Он остановился передо мною и смерил меня презрительным взглядом:
– Да, повторяю тебе, из-за тебя. Что же ты не понимаешь, что в бегстве этом ты должен винить только самого себя? Да, самого себя, никого больше. Что за увалень! Но ведь она же не каменная, эта г-жа де Лерэн! Довольно с нее платонического плаванья. Двадцать раз хотел я тебя предупредить, крикнуть: "Огонь!" Но ведь ты бы не поверил. Разве интеллигентный и изысканный господин, вроде Жюльена Дельбрэя, поверит грубому юбочнику, как Антуан Гюртэн? Притом же я дал себе слово оставаться нейтральным в этом деле. Я достаточно для тебя сделал, предоставив тебе выгодные условия. Два месяца пробыть вместе, черта с два, хорошенький подарочек, сознайся!
Он утер лоб рукавом и продолжал:
– Ну как же! Вот женщина: молодая, милая, свободная, имеет к тебе расположение – она доказала это, согласившись на эту бессмысленную поездку! – вот женщина, которая тебя любит и, в сущности, совсем не прочь сделаться твоей любовницей. В течение двух месяцев ты проводишь все время с нею, в течение двух месяцев она спит у тебя под боком, и в конце этих двух месяцев ты с ней в самой первоначальной стадии! Ни разу ты не делаешь серьезных попыток добиться чего-нибудь. Нет, рассуждения, вздохи, опровержения, большие чувства, меланхолия и т.п. и т.п.! Ей надоело это, этой крошке. Женщины не любят нерешительных и робких людей. Она тебе дала знать – тем хуже для тебя. Нужно было бы на третий же день пойти к ней в каюту. Она похныкала бы, стала бы защищаться. Поплакала бы, посмеялась бы, но она принадлежала бы тебе, дуралей! Вместо этого ты пичкаешь ее клятвами, как гимназист. Вот промах-то, старый мой Жюльен! Вот промах! И знаешь, тут ничего не поправишь. Упущен случай, дело проиграно. Расплачивайтесь, господа, черные проиграли.
Что-то мне подсказывало, что, может быть, Антуан прав, но его выражения меня глубоко оскорбляли. Я бросился к нему.
– Замолчи, замолчи сейчас же!
Он пожал плечами и снова начал:
– Брыкайся сколько тебе угодно, но это – правда, и в глубине души ты не можешь с этим не согласиться. Я знаю, ты можешь меня считать циником. Может быть, я и циник. Я этого не отрицаю, наоборот, горжусь этим. Я предпочитаю быть циником и иметь женщину, которая мне нравится, чем быть человеком деликатным и прозевать женщину, которую я люблю. Да, будь я на твоем месте, все вышло бы иначе. Должно было выйти, хочешь не хочешь…
Жестокий образ пронизал мои мысли. Я увидел Антуана и Лауру обнявшимися. Я закрыл лицо руками. Антуан хлопнул меня по плечу. Я поднял глаза. Он смотрел на меня с печалью.
– Ничего не поделать, старина, это так. Но еще раз даю тебе честное слово, что я ни при чем во всем, что случилось. Не хвастаюсь этим, но ставлю себе в заслугу. Она мне чертовски нравилась, эта г-жа де Лерэн. Да, несмотря на все благие решения, я неисправим. Ах, она очень мне нравилась, эта маленькая Лаура, но я ни слова ей не говорил об этом, ни слова, понимаешь. Но я бесился, видя, каким рохлей ведешь ты себя с нею. Так что твое вторжение, упреки, подозрения очень меня рассердили. Ну, прости меня, что я говорил несколько грубо. Ты не сердишься на меня, по крайней мере?
Я сделал знак, что нет. Я был уничтожен. Голова у меня кружилась. В каюте у Антуана было удушливо жарко. Когда я, шатаясь, проходил по коридору, я услышал, что меня окликает г-жа Брюван. Она открыла свою дверь и протянула мне запечатанное письмо:
– Это вы, Жюльен? Я искала вас в вашей каюте. И в салоне вас не было. Г-н Жернон сказал мне, что вы только что приехали. Он сообщил вам, не правда ли, об отъезде нашей очаровательной спутницы? Да, да, телеграмма из Франции. Она должна была отправиться с полуденным пароходом. Вот письмо, что она просила меня передать вам.
Я взял поданное мне г-жою Брюван письмо. Рука у меня дрожала. Я пробормотал какую-то благодарность и поднялся на палубу. Я скрылся в салоне. Там был полумрак от опущенных штор. Г-н и г-жа Сюбаньи, каждый в своем кресле, вкушали обычный свой отдых. Г-н Сюбаньи спал, опустив голову на грудь. Г-жа Сюбаньи, откинувшись на спинку, громко храпела. Я распечатал конверт. Вот что я прочитал. Переписываю письмо, чтобы лучше запечатлеть его в своей памяти. Не есть ли это приговор моей судьбы?
Дорогой друг мой!
Когда Вам передадут это письмо, я уже буду далеко. Не слишком сердитесь, что я Вас так неожиданно покинула и уехала более чем по-английски – по-американски. Но к чему продолжать бесполезное испытание? Я обещала быть с Вами откровенной и держу свое слово. Я не люблю Вас, Жюльен. Я думала, что смогу Вас полюбить, одну минуту я даже думала, что люблю Вас, но теперь вижу, что я ошибалась. Я была очень близка к любви; любовь не захотела меня. Остается только дружба, но я чувствую, что моей дружбы Вам будет недостаточно, большего же я не могу Вам предложить. А между тем я готова была сделать для Вас, Жюльен, что-нибудь большее. Однажды вечером, последним вечером, когда Вы говорили мне о своей любви и взяли меня за руку, я готова была позволить Вам взять меня всю. Если бы Ваши губы начали искать моих, я бы не отвернулась. Ночь была темною, время глухое. Вспомните, Жюльен. Да, мне казалось, что с моей стороны было бы добросовестным дать Вам это вознаграждение. Я бы хотела Вам возместить Ваш отказ от моей подруги Мадлены де Жерсенвиль. Ничего не поделаешь, я такая, у меня развито чувство справедливости! Может, это признак того, что я не рождена для любви. Не будем ни о чем жалеть, друг мой. Не следует ни о чем жалеть. В конце концов, не написано ли это на флаге нашей яхты? Посмотрите на ее амфисбену, на ее двуглавую змею, вышитую золотом по красному полю. Не означают ли ее головы, обращенные в разные стороны, что участи наши никогда вполне не соединятся? Что касается до моей тетушки, монахини, она больна на самом деле. Телеграмма ее послужила мне предлогом перед самой собой, но я ее не выдумала. Я не умею лгать, Жюльен.
Лаура де Лерэн.
Окончив это чтение, я почувствовал, как холод разливается по всему моему существу. Что-то, во мне умерло. Я понял, что у меня никогда больше не будет ни желаний, ни воли, что я никогда больше не в состоянии буду побороть прирожденную свою нерешительность, что всему конец, что я только тень человека. С этой минуты я окончательно вхожу в категорию бесполезностей, людей неопределенных, жалких и смешных, жизнь которых не нашла себе применения. Я не испытывал от этого ни гнева, ни сожалений, но глубокую усталость. Я хотел подняться и не мог. Г-н и г-жа Сюбаньи в своих креслах продолжали отдыхать. Голова г-на Сюбаньи покоилась у него на груди. Г-жа Сюбаньи больше не храпела, а спала глубоким сном. Было жарко. И я, как они, хотел бы уснуть, чтобы больше не просыпаться.
27 июля. Море
Я хожу туда и сюда, ем, гуляю по палубе. Я слышу, как вокруг меня разговаривают. Я даже отвечаю, когда со мною говорят. Вчера еще Жернон заставил меня читать в рукописи свою статью о кносских раскопках. После головомойки он отказался от ухаживаний за г-жою Брюван. Мы долго говорили о Феллере. Я совсем позабыл о Феллере! Он еще существует! Феллер, нумизмат из улицы Конце. Значит, существует еще и улица Конде, и квартал Одеона, город, называемый Парижем! Внезапно я подумал о своей квартире на Бальзамной улице, о моем друге Жаке де Бержи. Я представил себе его в мастерской, окруженным своими статуэтками. Из этих статуэток одна отделилась и начала быстро увеличиваться. Она была закрыта, но под покровом я угадывал ее формы. Вдруг драпировка раздвинулась, и я заметил, что это Лаура. Она была обнаженной. Я всю ее окинул взглядом. Я видел ее длинные и гибкие ноги, ее стройный живот, ее молодой бюст, груди, и при этом виде меня охватило неистовое, скорбное, чувственное желание. То, о чем я бешено жалел, было уже не любовь Лауры, то было ее тело, все тайны этого тела. Я бы хотел касаться его кожи, вдыхать его запах. Что мне было бы за дело, любит она меня или нет!
Долгая, робкая, великая любовь, что я к ней испытывал, исчезла. Осталось от нее бешеное желание, грубое, страстное, животное; желание, которое заставило бы меня броситься на нее с жадными руками, плотоядными губами.
Но сейчас же я снова впал в прежнюю прострацию. Тогда я почувствовал ужасную тоску, инстинктивную, глубокую; тоску, причину которой, казалось, я позабыл. У меня является потребность, чтобы меня пожалели, утешили. В моем отчаянии мелькнул мне образ, кроткое и милое лицо Жер-мены Тюйэ. Мне представился вечер испанских танцев, Мадлена де Жерсенвиль, аплодирующая смуглым балеринам.
Я подумал о вас, матушка, к вам я теперь прибегну, когда "Амфисбена" довезет меня обратно во Францию. Но какое мученье я причиняю вам! Я буду чувствовать, как кроткий взор ваш с тревогой спрашивает о причинах моей молчаливой грусти, и ничего вам не скажу о своих немых мучениях. Зачем смущать это стоическое спокойствие? Вам, которая принесла себя в жертву моей свободе, которая наполовину отреклась от меня, чтобы я более полно принадлежал жизни и любви, зачем вам знать, что ваше самопожертвование, ваше отречение были бесполезны? Зачем вам сознаваться, что мне не удалось самое важное приключение в моей жизни? А между тем одну минуту я верил, что оно удастся, в тот вечер, когда в комнате вашего старого дома в Клесси я почувствовал, что люблю Лауру де Лерэн.
29 июля. Море
Мы пробыли один день в Оране. Теперь путь "Амфисбены" бежит к Малаге. Через неделю путешествие будет закончено. Из Орана я послал матери письмо с извещением, что я заеду в Клесси. Я чуть было не написал и г-же де Лерэн, но что бы я мог сказать ей?
Море. То же число
"Амфисбена" быстро скользит по спокойному морю. После завтрака я спустился к себе в каюту. Мне необходимо было одиночество, молчание. Проходя по коридору, я заглянул в каюту, которую занимала прежде Лаура. Горничная г-жи Брюван запирала шкафы и приводила вещи в порядок. Глаза мои наполнились слезами.
То же число
Сегодня вечером мы будем в Малаге. Уже четыре дня! Мне вспомнился последний мой вечер в Алжире. Я бродил по городу как неприкаянный. Да, теперь я понимаю точное значение этого выражения. Я бы не мог больше выносить общества ни Антуана, ни г-жи Брюван, ни Сюбаньи, ни Жернона. Так как было удручающе жарко, никто не собирался сопутствовать мне. Алжир буквально был раскален в этот день. Купол мечети "на Тонях", казалось, расплавлялся в пылающем воздухе. Я нанял экипаж и велел ехать в сад Эссэ. В нем никого не было. Я ходил по сухой растрескавшейся земле и долго гулял по аллее каких-то странных деревьев, баобабов, по-моему. Я остановился перед площадкой, усеянной бугенвилями, и долго стоял, смотря бессмысленно на их пурпурные цветы. Потом я вернулся в город. Не помню, когда отпустил экипаж. Долго пробыл у араба в лавке. Лавочник был сердобольный старик. Он показывал мне не представляющие никакого интереса ковры, материи, кожаные кошельки. В конце концов, сам не знаю почему, я купил маленький стеклянный флакон с розовой эссенцией. Потом я поднялся в Касбу, я карабкался и спускался по лестницам, ходил по узким улицам, задевал мужчин в бурнусах и женщин в покрывалах. Воздух бы полон запаха горючего камня, сада и кушаний, к которому примешивался неопределенный аромат жасмина. Мне показалось, что в каком-то прохожем я узнал одного из бесноватых, приезжавших к нам на яхту, именно того, что играл на барабане, меж тем как товарищи его ели скорпионов и вколачивали один другому в череп длинный гвоздь молотком. Ах, этот гвоздь! Мне показалось, что его острие я чувствую у себя в тяжелой голове! От ужасной мигрени у меня давило виски.
Купив в аптеке пакетик аспирина, я очутился за столом в ресторане, в глубине почти пустой залы. Передо мною стояла бутылка замороженного шампанского и полная тарелка. Я выпил эту бутылку, потом другую. Мигрень исчезла. Я чувствовал себя даже довольно хорошо. Единственно, что меня беспокоило, это то, что от страшной жары пот лил с меня градом. Не будь этого тягостного впечатления, было бы совсем хорошо. Выйдя на улицу, я пошел куда глаза глядят. Вскоре я очутился на улице Баб-Азум. Стало темно, толпа двигалась взад и вперед вдоль освещенных магазинов. Я шел, не думая ни о чем, и продолжал бы эту прогулку, если бы меня не окликнул чей-то голос и в то же время чья-то рука не опустилась мне на плечо. Я узнал Ива де Керамбеля.
Днем он заезжал на "Амфисбену" проститься со мною и нанести визит г-же Брюван. Г-жа Брюван сказала ему, что я на берегу. Как удачно, что мы встретились! Не переставая говорить, Ив потащил меня в кафе. Мы сели. Нам принесли напитков. Тогда только я обратил внимание, что вместе с Ивом находится какая-то странная личность, в феске, потертой паре, с кричащим галстуком на шее. Ив представил мне странного своего спутника. Это комиссионер Гассан, неоценимый малый, о котором он мне уже говорил и который отыскал ему маленькую кабилку. Решительно невозможно, чтобы я уехал из Алжира, не увидав этой милой дикарки. Нужно, черт возьми, чтоб я имел хоть приблизительное понятие о туземных женщинах. Покуда Ив говорил, Гассан в знак одобрения кивал своей феской и улыбался, блестя белыми зубами на своем загорелом лице.
Почему я пошел вместе с Ивом и Гассаном? В точности я не знаю. Думаю, что я на все согласился бы, только не оставаться в моей одинокой каюте на "Амфисбене". Притом же Ив де Керамбель взял меня под руку и повлек. Он громко говорил, размахивая руками. Я почти не слушал его слов, но послушно шел с ним. Мы пересекли Государственную площадь, миновали – мечеть "на Тонях" и погрузились в лабиринт узких улиц. Этот квартал старого Алжира в это время был почти безлюден. Иногда через занавеску из толстого полотна заметны были огни в каком-нибудь кабачке, каком-нибудь матросском притоне. Близость порта пропитывала воздух морскими запахами. Ив принялся напевать припев бретонской песенки. Я слышал ее прежде, ее пели рыбаки из Круазика и Пулигана… Я сам ее певал, бегая по приморским дюнам или ходя с полным равновесием по узким тропинкам, разделяющим квадраты розовой или серой воды соленых болот. Я мурлыкал ее в старом запущенном саду нашего поместья Ламбард, в его дубовой роще; она звучала на широкой лестнице, в длинных коридорах и пустых комнатах старинного дома с закрытыми ставнями. Однажды вечером я напел ее г-же де Лерэн, в лодке, отвозившей нас с неаполитанской набережной на "Амфисбену". Матрос Кардерель, уроженец Пириака, улыбнулся, услышав, что я ее напеваю. Лауре понравилась ее меланхолическая веселость. Ах, как все это было далеко-далеко в этот вечер! Гассан остановился перед какою-то дверью и громко постучал в нее ногою. Дверь была обита гвоздями, с тяжелою оковкою. Дом стоял в глубине грязного тупика. Мы ждали, под ногами была канава. Через некоторое время дверь приотворилась, пропуская полоску света. Гассан что-то сказал по-арабски, и дверь совсем отворилась. Старуха прижалась к стене, чтобы пропустить нас. Гассан взял у нее из рук медную лампу, которую она держала, и пошел впереди нас, чтоб освещать дорогу. Так гуськом мы поднялись по ступеням плохой лестницы. Наверху лестницы мы раздвинули занавеску и вошли в довольно поместительную гостиную. Вокруг стен стояли диваны, покрытые коврами, на которых лежали подушки. Я опустился на них, удрученный усталостью. Старуха снова начала переговариваться с Гассаном по-арабски. На потолке качался фонарь.
Между тем старуха исчезла. Гассан с проворностью слуги из комедии громоздил подушки за моей спиной и спиною Ива. Устроив нас со всеми удобствами, он сел в углу, подобрал что-то вроде тамбурина, лежавшего здесь, и принялся извлекать из него странный рокот, низкий, глухой и хриплый, который он сопровождал гортанным пением, наводящим такое оцепенение, что я от усталости закрыл глаза. У меня не было сил говорить, и я долго бы оставался так, слушая тяжелую мелодию, если бы не появилась снова старуха с четырьмя маленькими чашками кофе, а за ней вошла и ее хозяйка.
Она была красивой и странной, эта маленькая кабилка! Одета она была в газовую рубашку с блестками, через которую можно было разглядеть ее темную гладкую кожу и поверх которой надета была вышитая курточка. Широкие тюлевые шальвары пузырились около ее щиколоток. Она подошла к дивану, шлепая желтыми кожаными туфлями, и потом без церемонии села между Ивом и мною. Таким образом я совсем вблизи видел ее смуглое, накрашенное лицо, блестящие глаза, нос с широкими ноздрями, влажную и чувственную улыбку, открывающую белые зубы. Совсем близко от себя чувствовал я ее теплое, гибкое тело. Она смеялась, раскачивая большими сережками, висевшими у нее в ушах, и позвякивая браслетами, что опоясывали запястья ее рук, меж тем как Ив, запустив руку под газовую рубашку, исподтишка щупал грудь плутовки, и Гассан изо всей силы рокотал своим тамбурином.
Ив казался очень возбужденным, и я понял, что мне пора уходить. Когда я хотел подняться с дивана, я почувствовал, что голая рука обвивает мою шею. Неожиданно девушка привлекла меня к себе. Я нисколько не был в расположении шутить и не без резкости ее оттолкнул, но ее забавляла эта игра, и я с трудом мог уклониться от красивых красных и толстых губ, которые усиленно добивались моих поцелуев. Смуглянка оказалась сильнее меня. Она была проворна, как молодое животное. Хриплый смех ее звучал в гулкой комнате, где умолк тамбурин Гассана. Ив в восторге подзуживал крошку не уступать. Мало-помалу меня начало нервировать смешное мое сопротивление близости этого пылкого личика, цинического и накрашенного, и объятиям живого гибкого тела, от которого исходил горячий запах плоти, пряностей, ладана и роз. При каждом усилии освободиться от нее я глубоко вдыхал этот аромат. Меня охватывало головокружение, не обещавшее ничего хорошего, и я не знаю, чем бы все это кончилось, если бы Гассан не счел за нужное вмешаться. Между ним и кабилкой начался гортанный диалог.
Тем временем я поднялся с дивана и стал прощаться с Ивом де Керамбелем. Гассан пошел меня проводить и вывести на прямую дорогу. Ив пожелал мне счастливого пути и, пожимая руку, сказал, указывая на кабилку, которая, капризно свернувшись на подушках, делала мне презрительные гримасы, смотрясь в маленькое карманное зеркальце: "Не правда ли, мила эта маленькая мукэр? Но ты напрасно стеснялся, если это тебе доставляет удовольствие, старина… Ты знаешь, я не ревнив". Прощаясь с Гассаном, я дал ему несколько золотых для передачи кабилке Аише.
Я вспоминаю о ее смуглых руках, гибком теле, циническом накрашенном лице, вспоминаю, может быть, с сожалением. Ах, почему я не такой, как Ив де Керамбель! Лаура, любовь – жестока и обманчива, и все-таки я не могу чувствовать раскаянья в том, что вас полюбил, что полюбил вас так, как полюбил, что захотел быть обязанным обладанием вами только вам, что предпочел вас доступным поцелуям Мадлены де Жерсенвиль, что не в состоянии был искать хотя бы минутного забвения своей печали в вульгарных объятиях африканской девицы. Итак, я хочу, чтобы ваше имя было последним словом, что напишу я в толстой тетради Нероли. Лаура де Лерэн! Лаура!…
Г-ну Жерому Картье, Берлингем,
Сан-Франциско (Соединенные Штаты)
Пароход "Айли"
25 июля. Море
Дорогой Жером!
Пишу Вам, находясь на море, на таком море, какое я люблю, на совершенно тихом. Впрочем, с этой точки зрения наша поездка была превосходной, и нельзя было желать лучшей погоды, чем та, что нам благоприятствовала с самого нашего выхода из Марселя. Однако мы испытали что-то вроде бури, которая захватила нас по дороге с острова Мальты на остров Крит и заставила переменить маршрут. Так что "Амфисбена" вполне оправдала свое название, имя баснословной змеи, которая может идти назад, как и вперед. Яхта наша имела некоторое основание так называться, раз она, отправившись в Крит, привезла нас в Тунис. Это маленькое морское событие, которым мы были обязаны прихоти волн и приказу г-на Антуана Гюртэна, который так решил, имело последствием некоторое изменение в плане нашего путешествия. Должны мы были посетить острова Архипелага, а вместо этого попросту пустились вдоль тунисского и алжирского берега. Как бы там ни было, эти два месяца плаванья послужили мне на пользу, и, если бы Вы могли меня видеть, Вы нашли бы, что у меня прекрасный вид. Я проводила свое время наиболее приемлемым образом. Мы очень плохо видели прекраснейшие вещи, как часто случается в подобного рода экскурсиях. Так же было и с нашей; несмотря на это, я сохранила о ней очень приятное воспоминание.
Сказать откровенно, общество могло бы быть и лучше, но оно было вполне выносимым и даже более того. К тому же, если бы было и иначе, я бы не стала отрекаться от своих спутников теперь, когда я их покинула. Я нахожу подобные уничижения безвкусными, тем более что я не могу отнестись иначе как с похвалой ко всевозможным, знакам внимания, которые оказывала мне достойная г-жа Брюван. Она была со мною страшно предупредительна, за что я чувствую к ней крайнюю признательность. Она предоставила мне лучшую каюту на судне, и, во всяком случае, я не могу нахвалиться ее отношением ко мне. Она не виновата, что своим благородным характером и мужественною внешностью она внушает скорее чувство уважения, чем нежности. Г-жа Брюван заслуживала бы чувства дружбы. К тому же она очень интеллигентна и образованна, без всякого педантизма. Она не только не выставляет напоказ свои познания, но как бы стыдится их. Дорогие ей латинский и греческий языки кажутся ей двойным прегрешением против обычного невежества, свойственного женщинам.
Напротив, племянник ее, Антуан Гюртэн, совершенно некультурный человек. Тем не менее он рассуждает о всевозможных вещах с великолепной самоуверенностью. В конце концов, зачем ему знать что бы то ни было? Образ жизни, который он ведет, совершенно в этом не нуждается. Добрый Антуан не имеет других занятий, кроме кутежей. Даром это ему не прошло, и ему приходится остепениться. Сел на яхту он в довольно плохом состоянии, но поездка очень благодетельно повлияла на его здоровье. Возвращается он почти излечившимся от своей неврастении. Что до г-на Жернона, то в конечном счете он довольно занятный дяденька. Здесь, между небом и морем, в нем проявился большой комплиментщик. Он ухаживал за г-жой Брюван с водевильной комичностью, что нас очень забавляло. Я была в хороших отношениях с этим старым паяцем, равно как и супругами Сюбаньи, настоящими фигурами из паноптикума. В общем, все эти люди были достаточно для меня безразличны, и от Вас не тайна, дорогой Жером, что главный интерес этого путешествия для меня сосредоточивался в особе г-на Жюльена Дельбрэя.