Клюев улыбнулся.
— Эх, Костя, Костя! Ты только так говоришь. А поедешь, не удержишься. Ну, на Амгунь не поедешь с нами, а пойдут колонны на Зею, Быссу, Бурею — не усидишь ведь дома. А впрочем… Ладно, давай-ка спать…
Он повозился и утихомирился, задышал ровно, глубоко, и Фомичев решил, что начальник если не уснул, то задремал, и, чтобы не потревожить его, лежал неподвижно, вглядываясь в ночное небо.
Но думы его были не о себе и не о звездах, низко и дрожко повисших над тайгой. Он даже не видел их. Вначале он удивился, как быстро, почти мгновенно уснул Клюев, и пожалел его. За день-то набегался, суматошный был день. Да переживания всякие. Жена молодая в одиночестве осталась. Красивая… Красивые одинокими не бывают — известное дело. И Клюев об этом знает, не первый год по земле ходит. Конечно, вида он не показывает, а сердце все одно болит, хоть верит и любит. Вранье все, будто есть такие мужики, которые и думать не думают, как там его баба без него… А подумав так, Фомичев почувствовал легкую тоску по дому, вспомнив жену и то, как она стояла с дочерью у обочины, махая рукой уходящей колонне, ему, Фомичеву, и как всплакнула до этого, когда он коротко, стыдясь людей, прижал ее к себе и поцеловал неуклюже в крутую, крепкую еще щеку.
Фомичев вообще не любил затяжных расставаний и всячески избегал их, прощаясь наскоро, словно отрубал напрочь, и поэтому жена часто обвиняла его в черствости, говорила, что он не любит ее и рад, что выпал случай уехать из дому. Фомичев вначале пытался оправдаться, но жену трудно было переубедить. Скоро он взял за привычку отмалчиваться.
Последним расставанием; конечно же, она осталась недовольна, тем более, что вокруг них прощались, как говорила жена, по-человечески, и все были свои, мостовики, давно знали друг друга. А тут еще под боком у Фомичева обнимал свою жену, осыпал ее ласковыми прозвищами Сашка Мальцев. Для этой пары будто не было вокруг на сто верст ни одной живой души. А Фомичев, видя эти нежности, еще больше смущался.
Сквозь сплетения веток и листьев проглядывали звезды, и Фомичев некоторое время смотрел на их мигание, на их пульсирующий чистый и загадочный свет, чувствуя в себе какое-то томление. Это томление не покидало его уже два дня с того самого момента, когда стало ясно, что от поездки на Амгунь не уйти.
«А что поделаешь, если надо. Она думает, — размышлял Фомичев, имея в виду жену, — будто мне очень хочется уезжать из дому…»
Еще неизвестно, кому труднее даются его затяжные и частые отлучки из дому. Откуда ей знать, что каждое расставание — это борьба с самим собой.
Он вдруг вспомнил свою давнишнюю командировку, когда ему впервые пришлось оставить молодую жену. Он сам тогда напросился, чтобы его отправили как можно дальше и на долгий срок. Хотелось проверить, соскучится ли жена. Иногда ему казалось, что она к нему охладела, что у нее есть кто-то другой…
Фомичев громко и тяжко вздохнул, но тут же спохватился, быстро взглянув на Клюева: не разбудил ли? Тот, казалось, спал и ничего не слышал.
Вокруг стояла тишь. Чуть слышно постанывала, пощелкивала тайга. Ухнул поблизости филин.
— Скоро увидим Амгунь, — вдруг проговорил Клюев. — За недельку доберемся, как думаешь, Костя?
— Куда она денется, доберемся. — И Фомичев закрыл глаза.
В далеких горах Буреинского хребта тонкой серебристой змейкой выскальзывает, из-под мшистой холодной скалы ручеек Сулук. Еще совсем слабенький, позванивая о седые плитняки, он напористо устремляется вниз, в распадок, легко обегает стороной валуны и стволы старых обомшелых елей, будто знает, что рано вступать в битву — слишком мало сил, слишком хрупка плоть, чтобы не разбиться о гранитные лбы скал, и что легко потом потеряться в дремучей тайге, разбившись на маленькие ручейки, и тогда уж никогда не вырваться на простор, не дойти к океану.
Спустившись к подножию горы, ручеек ныряет под толстый слой мха, невидимый, вызванивает там, перебирая камешки, и чем дальше, тем яснее звон и шире. А то вдруг, пробив оконце во мхах, блеснет чисто, удивив прозрачностью и студеностью, и снова пропадет подо мхами, оранжевыми от обилия морошки.
Долго прячется под марью, пока вдруг не выплеснется широким потоком у каменной осыпи на залишаенные, гладко обкатанные валуны, брошенные здесь древним ледником. А тут к нему и другой такой ручеек подоспел — Даржал.
Река кипит на перекатах, в жгуты скручивает стремительные струи, наждаком стачивая берега, валит неосторожно вставшие на пути деревья, разбивает камень о камень и песочком устилает свое ложе.
Вслед за кетой, идущей на нерест, сюда идет полчищами сладкоежка чебак, на лету жадно схватывая ненароком оброненную кетой икринку. Река тяжелеет от переполнившей ее рыбы, выходит из берегов на отмытые в половодье пески, попридерживая свой бег, ложится плоско под голенистые тальники. Отдыхает.