Алены в комнате не было, а ему не терпелось рассказать ей свой странный сон. Матвей снова забылся и снова увидел себя за рулем.
…Впереди на дороге, близко, очень близко, что-то мелькнуло, покатилось под колеса его машины — живое! Он крутнул баранку вправо — резко, нажал поспешно на тормоз и увидел, что машина висит над пропастью «дороги в рай» на Баджале, куда он однажды чуть не сорвался по гололеду. Сейчас пропасть его почему-то не испугала, он подумал о том, что ему удалось-таки вывернуть машину и колеса не задели то живое, что мелькнуло на дороге. Уже чувствуя, что машина падает в пропасть, Матвей успел с удовлетворением подумать, что спас от верной смерти то живое. А машина, пикируя, врезалась в скалу…
Матвей открыл глаза, встал, не чувствуя привычную, стертую, поприглаженную от долгих лет ворсистость коврика ступнями ног, не осознавая того, что стоит, и вдруг взмахнул руками и, падая, глухо ударился о спинку кровати головой. Он еще помнит красные круги перед глазами, а уж потом увидел всполошившуюся Алену, ее подергивающееся бледное лицо. Она что-то беззвучно, или это он не слышал, шевелила разъехавшимися слезливо губами. Попытался сообразить, что с ним произошло. Наконец он услышал — она причитала:
— Матвеюшко, что же это? Господи, боже, да что же ты делаешь-то?
Слезы текли из ее глаз.
— Ну-ну, — сказал он, испугавшись этих слез, понимая, что это он их виновник, и боясь, что с ней случится худшее — с ее-то сердцем! — и повторил как можно спокойнее: — Ну-ну… — И добавил: — Встал вот неловко и упал… Всего-то… — Матвей ворохнулся, чтобы встать, но она удержала его за плечо.
— Лежи, лежи, Мотя. Отлежись немножечко. Кровь пусть сгустеет. Рассадил-то голову как… страшно, — и зажала рукой рот, а из глаз быстрее потекли слезы. — Врача вызову я, Мотя.
— Зачем? — опросил он слабо. — Не надо…
Матвей почувствовал, как жена сжалась вся судорожно, сдерживая рвущиеся наружу рыдания, подумал, что так нельзя, что надо ее жалеть, и остался лежать, присмирел, податливо расслабившись. Он уже не видел, как Алена осторожно поднялась с кровати, оглядываясь на него, вышла из комнаты. Он спал.
Сон был неглубокий, он чувствовал, как белый снег, отражая солнце, режет глаза. «Почему снег, откуда?» — подумал Матвей и тут же увидел — сон ли, явь — быстрых лыжников в шинелях, в остроконечных краснозвездных буденовках и там среди них увидел себя молодого, белозубого, почувствовал, как горят наяренные встречным ветром, морозом и блескучим солнцем щеки и подбородок. Он приостановился, хотел расстегнуть пуговицу под подбородком и поднять вверх клапаны, взмокшие от пота, но сзади задиристо напирали:
— Лыжню, Матвей!
Он неохотно ступил в сторону, торопливо подрагивающимн пальцами ухватил-таки пуговицу, пропустил ее через петельку и откинул покалывающие неизношенным сукном клапаны шлема. И побежал сбоку лыжни, мощно, красиво взрывая целину не прибитого ветрами снега, одного за другим обгоняя ушедших вперед лыжников, замечая, что и они, не желая ему уступить, наддали шагу, замахали палками. Но Матвей обходил их легко и красиво — откуда взялись такие силы? — снег радостно и высоко повизгивал под длинными ходкими лыжами, мелькали разгоряченные лица. Знакомые, дорогие лица его сослуживцев, бойцов строительного батальона, комсомольцев-добровольцев. Бежал, налегая на длинные палки, чтобы встать в голову колонны, где рдяно реяло, билось на ветру полковое знамя.
…Матвей открыл глаза и увидел склонившуюся над ним жену. Она виновато улыбнулась, скрывая вновь выступившие на глаза слезы.
— Пока ты ходила, я уснул, — сказал он, еще дивясь своему чудесному сну, и не удержался: — Видел сон. Помнишь, тот наш лыжный переход? Весь наш батальон. — Он закрыл глаза, что-то припоминая, и досказал: — Всех ребят видел, как мы шли. И чудо какое-то, Венька Проклов отстал от меня. В жизни такого не было! Венька-то сибиряк. Помнишь Веньку?
— Помню, помню, — заторопилась Алена. — И Булдакова Семена. Семена тоже видел?
— Семен шел со знаменем, и я его догонял. Чудно, — повторил он, жмурясь, — Аркадия видел Арбузова. Мать, когда умер он?
— В прошлом году, в марте, Матюша. А что видел-то про него? — спросила Алена настороженно.
— Да я клапана шлема стал подвязывать, а он сзади меня, торопит: «Дай, Матвей, лыжню!» Ну, значит, вперед пройти хочет. Я, конечно, уступил ему, не задерживать же батальон.
Алена вздохнула облегченно.
— Это неплохо, что так, Мотя, — улыбнулась стеснительно. — Значит, не звал он тебя за собой?
— Нет вроде.
— Ну и хорошо, — совсем успокоилась она. — Аркадий всегда был хорошим человеком. Уж такой добрый, как вспомню… Земля ему пухом.
А он вспомнил и других, своих друзей комсомольцев, и тех, кого уже давно нет, и тех, кто, почав и поставив на ноги город, названный в те далекие и такие близкие дни их именем, вернулись в отчие края. Многие из тех, кого знал и с кем был дружен, сейчас прошли перед его взором, поднялись высоко, стали большими и известными, а многие погибли на войне героями. Сам Матвей на войне не был; как ни просился, ни рвался, не отпустили — нужен был здесь, и потом перед фронтовиками чувствовал себя неловко, зная, что они за право быть первыми заплатили кровью. Правда, и он, еще задолго до победы, терзаясь той же мыслью, не жалел себя — тому доказательство его награды. Совесть Матвея Ведунова чиста.
Он прикрыл глаза, вызывая в памяти те дни и ночи, и они, осязаемые до боли, пришли.
…Матвей увидел себя в кабине полуторки полуголодного, с ввалившимися небритыми щеками, с глазами в красных ободках воспаленных век. Свой спецпаек он почти весь отдал Алене и детям, себе оставил ровно столько, сколько нужно было для того, чтобы сохранить силу рук, обязанных крутить баранку рулевого колеса да грузить тяжелые зеленые ящики в высокий кузов полуторки с красным флагом на борту. Флаг говорил об опасном грузе. Он возил на своей полуторке смерть врагу. Без отдыха, сна, полуголодный, месяцами не бывая дома.
— Алена, — еще не открыв глаза, окликнул Матвей, — помнишь день, когда отменили, карточки? Нам дали на заводе по пять булок хлеба, и я бегом пустился домой, прибежал — а ты уже кормишь детей и хлеба у нас на неделю. Ты постаралась…
Он улыбнулся и, дотянувшись до ее руки, положил на нее свою жесткую и горячую ладонь.
— Да, да, — сказала она. — Хлеба у нас было в тот день вволю. — И вдруг призналась: — А я так и не поела тогда хлебушка, разве только дольку.
Матвей удивленно посмотрел на жену.
— Я боялась, что хлеба снова может не быть. Знаешь… боялась.
Они замолчали, он — нахмурив брови и обратив взгляд в себя, она — замерев, глядя в его осунувшееся, колкое лицо.
Он вспомнил тот день: увидел себя, в руках своих булку хлеба, золотисто-зажаристого, с хрусткой, приподнятой жаром пузырчатой верхней корочкой, блестевшей маслом; он щедро режет его ломтями, не боясь кого-то обделить; увидел детей, их радостные мордашки и как они вольно едят хлеб, запивая молоком, шарами раздувая тугие щеки. А еще увидел жену. В руках у нее была матерчатая сумка, с которой он ходил на работу. Алена снарядила ему обед, но какой! Добрые полбуханки хлеба и бутылку неразбавленного молока.
— Чтоб все съел!
Она прильнула к его плечу, но тут же отпрянула, будто сделала что-то недозволенное, и стыдливо закраснелась, потупив глаза. Матвей вспомнил, как у него вдруг перехватило тогда дыхание, как он, впервые не стесняясь детей, порывисто обнял ее и ткнулся губами не то в щеку, не то в висок и только потом в раскрытые горячие губы…