Алена увидела, что он улыбнулся, и спросила:
— Ты что, Матюша, вспомнил что?
Он снова улыбнулся и ничего не сказал.
Потом раздался от входной двери звонок, заставив обоих вздрогнуть от неожиданности, — пришел врач, молодой, высокий, в белом халате, с санитарной сумкой с красным крестом. Он с улыбкой поздоровался, по-домашнему и по-свойски подсел к Ведунову, приложил легкую прохладную руку к его лбу в глубоких морщинах.
Матвей с готовностью делал все, что от него требовал врач, и только в конце, когда тот, положив свои руки на мосластые колени, как-то неуверенно посмотрел в глаза Матвея, старый шофер заявил твердо, как он умел всегда:
— В больницу я не поеду.
— Вам необходим совершенный покой, отец, малейшее сотрясение может вызвать второе кровоизлияние. Ведь у вас…
Хмурясь, он выписал рецепт на имя Матвея и ушел, оставив медленно тающий больничный запах.
Алена крепилась, Матвей видел, чего это ей стоило, и, желая успокоить ее, как мог пошутил:
— Слыхала, мать? Болезнь-то у меня ученая!
Ночь он опал плохо. Стонал и всякий раз стоном будил жену. Она всегда опала чутко, Матвей это знал и, боясь потревожить ее, глушил стоны в себе, отчего еще сильнее чугунела голова, давило виски. Под утро он уснул и снова — в который раз — увидел себя за рулем.
…Перед ним лежала, уходила вдаль дорога. Не асфальтированная, и не бетонка, и даже не гравийная — дорога-трудяга в рытвинах и колдобинах, с глубокими, как шрамы, колеями, и было у Матвея ощущение, что нет у нее ни конца, ни начала: дорога лежала перед ним, уходила за далекий, скрытый золотистым маревом горизонт. И туда лежал его, Матвея Ведунова, путь. Он вспомнил дороги, по которым многие годы водил свои машины, дороги разные: и такие, как эта, что лежала перед ним сейчас, и ровные, по которым машина идет как гладким льдом — ни тряхнет, ни качнет; но по-настоящему он любил дороги, которые требовали от него, как от водителя, умения, смекалки, упорства, борьбы.
Матвей включил передачу и плавно пустил машину с места, напряг зрение, выбирая, где лучше проехать, чтобы не забуксовать в глубоких, заполненных водой колеях. Он чувствовал подрагивание машины и то, как ее перекашивает на неровностях дороги, как она вдруг пошла юзом, в сторону правой колеи. Он стал быстро выворачивать руль в противоположную сторону, стараясь удержать машину ближе к бровке, поросшей зеленой травкой, но не удержал, и заднее колесо опало, потеряв опору, — машина накренилась, что-то затрещало, Матвея тряхнуло, и боль резко колыхнулась в голове, где-то в самой ее глубине. Он подумал, что ударился о верх дверцы, когда резко качнуло и чуть выше виска засаднило горячо. Он потрогал рукой, посмотрел на нее, пальцы были перепачканы кровью.
«Вот невезуха, — подумал Матвей. — Голова-то, черт бы ее побрал, болит как».
А уже где-то в груди разрастался, рвался на волю стоп, но он зажал его в себе, боясь потревожить Алену, которая, он все это время чувствовал, где-то здесь, рядом. И, желая скрыть от Алены ссадину на голове, он низко надвинул кепку. Она пришлась на рану, давила на нее, но Матвей терпел. Все мысли его были о том, как лучше и быстрее машину выручить из беды. И он, ощущая непроходящую боль в голове, не забывая о стоне, который мог вырваться в любую минуту из груди, — он там шевелился, как живой, рос, и с ним справиться было все труднее, — пытался зацепить машину передними колесами за сухое.
Иногда он оглядывал дорогу, ждал, что кто-то появится и поможет ему выдернуть машину из месива. У шоферов существует неписаный закон — закон братства, и Матвей знал, что его не оставят один на один с бедой. Сколько раз он в этом убеждался! И потому время от времени оглядывал дорогу, прислушивался к тишине, надеясь уловить работу двигателя. Нет, пока никого не было видно, дорога была пустынной и тихой, видно, по ней ходят не так часто, может быть, потому, что не так далеко есть другие дороги, полегче.
Ни с той, ни с другой стороны дороги так никто и не появился, когда удалось-таки вызволить машину, вывести на твердый грунт, и он, потный, разгоряченный — Матвей чувствовал, каким жаром пылает его залитое потом лицо, — свободно откинулся на спинку сиденья и дал себе роздых. И тут он заметил, что боль отпустила или ушла куда-то глубже, но ее не было слышно, осталось только легкое покалывание.
«Вот так-то и ладно», — удовлетворенно подумал он и тронул машину, выставив из окна голову, чтобы обдувало ее ветерком. Дорога стала лучше, меньше встречалось колдобин, а скоро и их он перестал ощущать: машина шла ровно, словно летела по воздуху, и Матвей увидел, что едет по широкой, без конца и края, но почему-то неощущаемой дороге, в бесконечность…
Он проснулся.
Алены рядом не было, и он хотел окликнуть ее — захотелось воды, но голос оказался таким слабым, что он сам не услышал себя. Он удивился, не поверил этому и снова попытался окликнуть Алену, но и на сей раз ничего не вышло. Он услышал какое-то тягучее мычание, испугался и замолчал.
На висках выступил прозрачными дробинами тяжелый пот, который он не мог смахнуть, — руки не слушались его, как и ноги, как язык, как все его большое и когда-то сильное тело. Но и сейчас он подумал не о себе, подумал об Алене — он слышал легкий шорох ее шагов, она шла к нему — и о том, как и что ему сделать, чтобы она не заметила, что он совсем разбит.
И вошла она.
Матвей закрыл глаза, задышал глубоко и ровно, весь обратясь в слух, по звуку шагов, шелесту платья мысленно увидел, как она, сцепив руки на груди, вся вытянувшись к нему, осторожно ступает, чтобы не потревожить его сон, явственно ощущая взгляд на своем лице, а потом с облегчением услышал, что она уходит, уходит так же осторожно, как и вошла, чуть слышно ступая.
Он уже не мог знать, что это ему только показалось.
Перевал
Пока прогревали машины, промороженные за ночь до звона, стало светать и по хребту синих заснеженных гор с черными зубцами скал-останцев пробился тонкой полоской красный зоревой свет. Жидкие лучи рассвета стали робко рассекаться по выступам гор, обходя глубокие черные распадки. Внизу, над марью с редкими корявыми лиственницами, стоял плотный морозный туман. Мороз жал по-сумасшедшему. Путинцев, доставая из рюкзака, брошенного в кузов машины, пачку сигарет, обратил внимание на бутылку с водкой, которую он прихватил в дорогу на всякий случай. Водка замерзла.
Путинцев ознобливо передернул плечами, огляделся: заснеженные, безмолвные горы, упирающие свои острые вершины в серое, неуютное небо, чахлая марь в тумане. Где здесь место для человека? Путинцеву стало не по себе, он поднялся и спрыгнул, придержавшись руками за высокий борт, на дорогу, в колею, оставленную огромными скатами «Магируса».
Коренной дальневосточник, проживший все свои тридцать пять лет на Амуре, прекрасно знающий, какие есть в этом краю дебри, какими бывают здесь морозы, особенно в декабре и январе — рождественские да крещенские с ветерком, — Путинцев сейчас чувствовал себя обманутым, и, может быть, впервые в жизни так неуютно было ему под этим, казалось, знакомым небом, среди знакомых гор. Что ж он, не видел Баджальского хребта? Или марей в августе, синих от обилия голубизны, с полями красной и кислой клюквы? Видел, конечно видел…
Солнца еще не видно, но оно вот-вот вынырнет из-за тор — зоревая полоска расплылась, и высветилось небо. А команду «По машинам!» Путинцев все еще не давал. Начальник, а точнее, командир десанта Александр Путинцев, в добротном овчинном полушубке, собачьих унтах на толстой войлочной подошве, широко расставив ноги и уперев сосредоточенный взгляд в истоптанный, залитый маслом снег, курил болгарскую сигарету и, кажется, меньше всего обращал внимание на водителей, сгрудившихся вокруг Валентина Кошкарева, известного в отряде мостостроителей балабола и ухаря. В свое время Путинцев высказался против того, чтобы Кошкареву давать новый, тогда только поступивший в отряд «Магирус», дескать, надолго ли дураку стеклянный нос. И в десант бы его не взял, да… Путинцев вздохнул: «Если бы да кабы, во рту выросли грибы…» А водители хохотали — что-то сморозил, видать, Кошкарев.