«Тридцать сребреников», пробормотал он.
Ноа устало улыбнулась ему. «Не для меня», сказала она. «Мои родители, когда давали мне имя, похоже, имели в виду совершенно иную роль.»
Рун Джонсон улыбнулся, но Джеймс Адио только смотрел на нее с открытым недовольством. Ноа придала своему лицу более знакомую торжественность. «Позвольте рассказать вам о моем опыте работы с правительством для получения всего лучшего от сообществ», сказала она. «Вы должны услышать об этом, поверите ли вы в это или нет.» Она сделала паузу, собираясь с мыслями.
«Меня удерживали здесь, в Пузыре Мохаве, с одиннадцати до двадцати трех лет», начала она. «Конечно, никто из моей семьи или друзей не знал, где я нахожусь и жива ли я вообще. Я просто исчезла, как и множество других людей. В моем случае я как-то поздно ночью исчезла из собственной спальни в доме родителей в Викторвиле. Через много лет, когда сообщества смогли с нами разговаривать, когда они поняли многое из того, что сотворили с нами, они спросили нашу группу, хотим ли мы остаться с ними добровольно, или же мы хотим уйти. Я подумала, что это, наверное, еще один тест, но когда попросилась уйти, то они согласились.
Фактически, я оказалась первой, кто попросился уйти. Группа, с которой я была, состояла из людей, взятых в детстве — некоторые, в раннем детстве. У них в памяти не было никакого другого дома, кроме Пузыря Мохаве. Но я помнила свою семью. Я хотела увидеть их снова. Я хотела вырваться, а не быть ограниченной небольшим местом в пузыре. Я хотела быть свободной.
Но когда сообщества позволили мне уйти, они не отправили меня назад в Викторвиль. Они просто как-то поздно ночью открыли пузырь возле одного из бидонвилей, что выросли по его периметру. Тогда эти бидонвили были более грубыми и дикими. Они состояли из людей, которые поклонялись сообществам, или же строили заговоры, чтобы стереть их с лица земли, или надеялись украсть у них фрагменты какой-нибудь ценной технологии, примерно так. А некоторые из жителей были переодетыми копами того или иного сорта. Те, кто схватили меня, говорили, что они из ФБР, но сейчас я думаю, что они могли быть охотниками за сокровищами. В те дни добычей было все, что выходило из пузырей, и мне повезло оказаться первой, кто вышел из Пузыря Мохаве.
Любой выходящий мог знать ценные технологические секреты, мог быть загипнотизированным саботажником, или переодетым шпионом пришельцев — кем угодно. Меня передали военным, которые заперли меня, неустанно допрашивая и обвиняя во всем от шпионажа до убийства, от терроризма до предательства. У меня брали всевозможные пробы, и тестировали, как только могли придумать. Они убедили себя, что я ценная поимка, что я сотрудничала с нашим „негуманоидным противником“. Поэтому, я представляла им великую возможность найти способ добраться до них — до сообществ.
Все, что я знала, они от меня получили. Дело было не в том, что я вообще пыталась от них что-то скрыть. Проблема заключалась в том, что я не могла рассказать им то, что они хотели знать. Конечно, сообщества не объяснили мне, как работает их технология. Да и зачем им надо было это делать? Об их физиологии я тоже знала не много, но я рассказала все, что знала — и рассказывала снова и снова, потому что мои тюремщики пытались подловить меня на лжи. А что до психологии сообществ, то я могла сказать лишь о том, что было сделано со мной, и что я видела делалось с другими. И так как мои тюремщики не усматривали в этом ничего полезного, они решили, что я с ними не сотрудничаю, и, значит, у меня есть что скрывать.»
Ноа покачала головой. «Единственная разница между тем, как пришельцы обращались со мной в первые годы моего плена, и тем, как обращались со мной эти люди, была в том, что так называемые человеческие существа знали, как именно причинить мне максимальную боль. Они допрашивали меня день и ночь, они мне угрожали, накачивали наркотиками, и все это в попытке заставить меня выдать им ту информацию, которой у меня не было. Мне не давали уснуть по несколько суток кряду, пока я не переставала соображать и не могла больше отличать реальность от нереальности. Они не могли добраться до пришельцев, но они добрались до меня. Когда они меня не допрашивали, то продолжали держать в заключении, в одиночке, изолированной от всех, кроме них.»
Ноа огляделась в зале. «И все это из-за того, что они знали — знали абсолютно — что любой пленник, который выжил после двенадцати лет заключения и кого потом освободили, должен быть предателем какого-нибудь сорта, сознательным или нет, знающим что-нибудь или не знающим. Они просвечивали меня рентгеном, сканировали всеми возможными способами, а когда не нашли ничего необычного, это сделало их только злобнее, заставило ненавидеть меня еще больше. Я каким-то образом сделала из них идиотов. И уж это-то они поняли! И уйти от них так просто я теперь не могла.
Я сдалась. Я решила, что иначе они никогда не остановятся, что в конечном счете они просто убьют меня, а до тех пор мне не видать ни мира, ни покоя.»
Она сделала паузу, вспоминая все унижения, страх, безнадежность, изнеможение, горечь, отвращение, боль. Они никогда не били ее слишком сильно — просто стукнут несколько раз иногда для острастки и запугивания. А временами ее хватали, трясли и толкали посреди потока продолжающихся обвинений, измышлений и угроз. Время от времени какой-нибудь допросчик сбивал ее на пол и приказывал снова садиться на стул. Они не делали ничего, что могло бы убить е или даже серьезно ей повредить. Но все это длилось и длилось. Иногда один из них притворялся добрым, начинал даже слегка ухаживать, пытаясь соблазнить и тем заставить рассказать секреты, которых она не знала…
«Я сдалась», повторила она. «Я не знала, как долго я находилась там, когда все это случилось. Я никогда не видела неба или солнечного света, поэтому потеряла всякое представление о времени. Я просто пришла в сознание после долгого допроса, обнаружила, что нахожусь в своей камере одна и решила покончить с собой. Я стала обдумывать эту мысль со всех сторон, когда смогла вообще думать, и вдруг поняла, что именно это мне и надо сделать. Ничего другое не заставит их остановиться. Поэтому я так и сделала. Я повесилась.»