— Ну так что, он потом выздоровел?
— Нет, он умер сегодня ночью.
— Но как же ты могла такое делать с безнадежным, да еще и гадко блудливым типом.
— Представь себе, что там, куда я положила руку, у него ничего нездорового не было. Может, когда-то в молодости…
В другой раз она пришла сильно взволнованная и сразу заявила:
— Сегодня ночью я ужасно испугалась.
— Почему?
— Да есть один больной… жутко симпатичный молодой человек тридцати лет; от таких сила жизни исходит простая и грубая, как от какого-нибудь конюха, или скотника. Лицо широкое и мужиковатое, взгляд открытый и веселый, нос орлиный, рот чувственный. Спортсмен, чемпион — не знаю, в каком виде спорта. Только после операции и страшно мучается, но не жалуется и держится молодцом. Тишайший больной — ни слова, ни звука. Напротив него на стенке вечно включенный телевизор, и он его смотрит, все время переключая каналы. Нынче в три часа ночи зовет меня, и я нахожу его в темноте палаты, как всегда, по включенному телевизору. Подхожу к нему, а он что-то бормочет сдавленным голосом, знаешь, как бывает при сильной боли, когда не могут ничего толком объяснить: «Прошу вас, пожалуйста, не могли бы вы взять меня за руку, а я буду представлять, что со мной мать или сестра, — вдруг это мне поможет, и я меньше буду мучиться».
Молча беру его руку, он сжимает ее изо всех сил; судя по этому судорожному пожатию, он и вправду изрядно мучается. Так, рука в руке, мы молча и неподвижно смотрим телевизор — показывали какой-то фильм про бандитов. Прошло несколько минут; чувствую, как он сжимает мои пальцы все сильнее и сильнее, будто отмечает каждый раз обострение боли. Вдруг я подумала — с чего не знаю, — что могу как-то облегчить его муки, и прошептала ему: «Может, чтобы не болело, хочешь чего-нибудь поласковее?» И будто самому себе, он повторил: «Поласковее?» Я подтвердила: «Да, поласковее».
Он помолчал; я высвободила из его руки свою, сунула ее между одеялом и простыней и положила на его член. Он сразу откликнулся и тем местом, и всем телом; моя ладонь ощутила вздутие, похожее на букет свежих цветов, завернутых в целлофан. На мой шепот: «Так легче?» — он ответил: «Да». Глядя на мерцающий свет экрана в темной палате, я медленно и потихоньку начала водить ладонью по кругу, не грубо, а нежно и деликатно. И тогда, знаешь, что мне почудилось? Будто под простыней собрался клубок только что отловленных осьминогов, живых, все еще мокрых и скользких от морской воды, и они закопошились.
Я непроизвольно воскликнул:
— Как странно!
— Было ощущение живой силы и чистоты. Что может быть чище и жизнеспособнее существа, только что поднявшегося с морского дна? Не знаю, понимаешь ли ты меня. Это чувство было таким сильным, что я только и сумела прошептать ему: «Хорошо, да?» Он промолчал, не мешая мне действовать. В таком роде продолжалось какое-то время еще…
— Извини, разве не прекраснее и искреннее было бы откровенно сбросить простыню и…
— Нет, я совершенно не хотела снимать простыню. Видишь ли, снять простыню было бы предательством всего того, что означает для меня больница, — заупрямилась она.
— Понял. И что было дальше: он кончил?
— Ничего подобного. Мы продолжали еще несколько минут, а потом он начал повторять: «Умираю, умираю, умираю», я струхнула и, поспешно сняв руку, помчалась за помощью. Пришли старшая медсестра, ночной врач, монахини и другие врачи; сняли с него одеяло и простыню: левая нога у него посинела и распухла, стала толще правой в два раза — начался флебит. Пришедшие испугались еще и потому, что он жаловался на холодные и бесчувственные ноги; знаешь, что это значит? Естественно, я вся так и обмерла, а потом сказала себе, что это моя вина: скорее всего, не без моего участия кровь, которая теперь больше не циркулировала, вся прилила к тому месту, где была моя рука.
— А дальше что было?