Выбрать главу

К реке идем по кашеварной улочке. Неторопливо, как под водой. Приглянюхиваемся. Пожалуй, здесь. За кухней, отгораживающей улицу от ниши в стене, стол - один. Проходим в нишу сквозь дурманный жар, сквозь бурное цветочное кипенье снеди в чанах. Садимся.

На другом краю стола - двое. Один - поджарый, терракотовый, другой - оплывший, парафиновый. Оба дышат, попеременно затыкая пальцем ноздрю - то левую, то правую. Терракот учит, парафин следует.

- Су, - говорит Терракот и указывает пальцем вверх, на Тамошнего, - вдыхаем Его. Держим. Хам - выдыхаем себя.

Сухам-Сухам-Сухам, наворачивает он, а мне слышится: хамсу-хамсу-хамсу...

- А теперь, - он перегибается к нему через стол, - "Солнце-Луна-Солнце"; правая ноздря, левая, правая. Разогреваем - правая, охлаждаем - левая.

Парафин пыхтит, повторяя. Их зовут из кухни, готово. Встают, по пути еще продолжая пранаямить с пальцем прижатым к ноздре. Берут еду, несут, ставят перед нами, возвращаются на свои стулья, дышат. Терракот при этом пританцовывает в стиле рэпа. Чуть обкурен. Улица течет у их лиц. Обоим - лет по 18-20. Парафин кренится уже, течет набок, заваливается.

- Хорошо, - говорит Терракот. - Достаточно. - И подсаживается к нам.

Смотрит, как мы едим, провожая взглядом каждую ложку от тарелки до рта. И никакого стеснения. Это и его рот, а не только мой. И рука Ксении - тоже его. Как и дерево за рекой. Как и сам он - продолженье и Ксении, и меня, и того дерева.

- А где здесь можно недорого остановиться на ночь? - Спрашиваю.

- У меня, - говорит, - напротив. - И указывает на ту сторону улицы. "Бадринат, комнаты для паломников."

Сидим у него в каптерке. 2х2 метра. Стол, стул, скамья. Он танцует на стуле, сидя. Искристо поглядывая на нас, жиденько подклеенных к скамье и друг к другу.

- Покурим? - подмигивает.

- Нет, - говорю, - сначала решим с ночевкой.

- Проблема, - чешет затылок. - 41-ый параграф.

- И что это значит?

- Люкс, - говорит. - Для иностранцев - гостиницы только стандарта "люкс". Номер - раз в пять дороже.

- А если тихо?

- Можно, - говорит, - но лучше здесь покурить, а ночевать у дяди. У моего. Идем.

Идем в его кильватере; он впереди, танцуя бедрами, земли не касаясь, рассекая толпу.

Поезд притормаживает, станция. Перрон устлан телами. Лежащими на спинах, ровнее перрона. Напомнило, как я с археологами в Киеве выносил из Печерских пещер мумии, пролежавшие там восемьсот лет с живыми лицами. На руках выносили. Я нес врача Ярослава Мудрого - Агапита. Голого, запеченного, как индус, как хлебная корочка. Рот приоткрыт и пустые глазницы, иссохшая кисть руки свесилась мне на запястье и, подрагивая, елозила по нему, будто пульс мой нащупывал. А потом мы укладывали их в рядок под майским солнцем на теплых плитах двора. Запеченных, распеленатых, пронумерованных, лицом к небу. И садились меж ними, отвинчивая колпачки термосов, вынимая из портфелей бутерброды, завернутые в "Правду" несуществующей теперь страны.

Тронулись. Поплыли пятки вдоль перронной кромки.

А потом эта набережная, залитая яркими пятнами света. И в этих пятнах, у самой воды, во всю длину набережной - массажисты, голые, стоящие на коленях над лежащими под ними голыми расплетенными телами; и всё расплетают их - то с ног, то с головы, и заплетают по-новому, и вяжут узлами - на рваных аренках света ночной опустевшей набережной у тихо свистящей воды в плывущих сопилках водоворотов.

И шли по набережной, глядя на этих - будто на нитях спущенных с неба - то ли борцов цирковых, то ли гребцов рукопашных.

И, отворачивая от них голову, восходили взглядом по необъятному стволу баньяна, взломавшему под собою плиты, будто за волосы поднявшему себя над землей.

И в этом кромешном народе вздыбленных и сцепившихся между собой корней шевелились люди, покачивались затепленные лампадки света, вились тихие разговоры, бродил с открытыми глазами лунатичный ребенок.

И, пройдя, обернулись: черный лоснящийся бык возлежал на себе, весь в веригах корней, высунув к нам свой обугленный дом головы.

А потом мы кружили по улицам, все еще в поиске места для ночлега. Втроем. Ксения, я и этот свитый в параграф демон под номером 41. Ночевать в люксе "для белых" - претило. Вот и водило нас по лунным кратерным улочкам с вкрадчивым эхом шагов, по запахнутым арочным дворикам тьмы, по кривым подворотням с мусорным кляпом во рту шелестящем.

А потом, ты помнишь, обращался я к Ксении, которая, лежа в дальнем конце вагона, была на эти пятнадцать метров, нас разделявших, ближе к Майе, чем я, лежавший впереди нее, в сторону Дели. Помнишь, говорил я с закрытыми глазами, глядя в ее, такие же бессонные, помнишь эту молодежную стайку, мазнувшую по нам: where are you from? И я пальцем указал на луну. И они еще долго возбужденно выкрикивали, удаляясь: moon men, moooon-meeeen!

А потом на другом конце города мы их встретили вновь. И вновь это дробное эхо разбежалось по переулкам, и еще долго переметывалось с одной стороны улицы на другую и замирало, когда мы останавливались, обернувшись.

И потом, полночи спустя, снова они же. И теперь уже мы сами непроизвольно разжали губы и запрокинули головы: mooon meeen, и эхо долго не появлялось, раздумывая - до утра. Помнишь?

Но ты, наверно, другое видишь, подрагивая веками - там, на верхней полке, лицом к стене.

Что ж это с глазами здесь происходит - и веко неймет их, растут, эти волдырчики виноградные, тужатся, тугенькие, и не зреют. Не поспевают. Кажется, к ночи - не два их, а в каждой глазнице по грозди. Лунной, тяжелой, слепой.

А потом, помнишь, миллион глаз назад, мы разбудили стену, точнее краткий и шаткий бордюр ее, зашевелившийся вдруг и привставший. В рваной тучке до пят и - длиннее ее, этой тучки - бороде лунносветной.

И мы пошли молча за этим тихо ступавшим горбунком. И он опустился на колени к окну и просунул в него голову, и откуда-то из-под земли вышел хозяин, глядевший на нас одним глазом - спящим.

И дым горбунка растаял, а спящий повел нас по крошащимся этажам и открыл для нас две комнаты на выбор - мертвую и глухую. И запер их, одну за другой, и молча спустился вниз, и мы за ним.

- Хорошо, - сказал я ему в уплывающий во тьму затылок, - мы согласны. Вторая.

- Хорошо, - повторил он, как эхо, не оборачиваясь, и ушел под землю.

А потом вдруг устали. Так устали, будто вдруг опустели. Будто внутри себя сползли по стене к ногам. И сели, обнявши их и держась за них, по колено стоящих в этой текучей реке разноголосого мусора под все прибывающим ветром, с низкою холкой стелящимся из-за углов.

И сдались, пойдя за мусором, за ветром, за ногами. И оказались в семиэтажном инфернальном инкубаторе с вырванной с мясом сердцевиной и со скрежетом снующими многотонными клетями лифтов.

Окно в нашем номере глядело в глухую стену соседнего дома, меж ними и ладонь не просовывалась. Зато в туалете над унитазом был выбит кирпич в стене - вертикальный. И наутро я видел, нагнувшись, прямоугольник неба, подмазанный лесом с рекой.

А к окну был придвинут заржавленный боров кондиционера, включили, затрясся на гнутых ногах и свирепо хрипя. Заткнули. Заснули. Не спали. Ладони не спали, держали друг друга. И кажется, да и тебе ведь казалось наутро, не просто держали, но что-то меж ними происходило.

Когда мы проснулись, они лежали, прижавшись друг к другу, поджав под себя пальцы.

Светало, задувало прохладой. Я высунул голову в окно: деревце проплывало со сведенными над головой ладонями, зацветающее. Деревце русской литературы. И закрыл глаза, и затих.

Глава восьмая

В Дели поезд приходил в шесть утра. Все, что находилось в вагоне - от вещей до людей, - было тщательно завернуто в непроницаемые чехольчики пыли, вслепую продвигающиеся к выходу.