Тот, у стены, прикрывает руками что-то невообразимое. Он прикрывает его ладонями от начала до середины, как список кораблей. Пах выбрит, подчеркивая тугой стеклодувный гул этого циклопичного висельника, покачивающегося вниз головой.
Невразумительно - кто чей придаток? Кажется, из его основанья должны бы расти руки, снизу вверх, обхватывая маленькую безработную голову с как бы стоящим в сторонке, чуть растерянным телом, озадаченным мыльною пеной. Может, оно так и есть. Он поворачивается спиной.
Мы идем по скользкой дорожке между амфитеатром с пустыми скамьями (несколько сумок вразброс, термосы, полотенца) и бирюзовым бассейном с усердными окулистами, от стены до стены читающими построчно - кто потолок, кто дно.
Зябко. Она ведет. Спина ее переходит в ноги через умонепостижимое. Чудится, я ее вижу - эту заминку Творца. Как он стоял, чуть разведя ладони, с этим мучительно легким их напряженьем, вглядываясь в перехваченное меж ними дыханье, в эту млеющую пустоту, набухающую под взглядом тугенькими полушарьями с этой ямочкой слева, под большим Его пальцем, еще подрагивающей, когда Он отвел ладони.
Пар стелящийся, лаз воды, уходящий в стену. Входим по грудь, теплая, почти горячая. Арка в стене над водой, верх ее можно достать рукой, став на цыпочки. Плотный полиэтиленовый занавес, запотевший, зануренный в воду ленточной бахромой. Чуть подныриваем под него и вплываем в ночь, подхваченные сильным теченьем, в ночь, в снег, летящий сквозь ночь густыми белыми листьями, смешиваясь с клубящимся над водой паром, подсвеченным приутопленными в воде разноцветными лампами, будто тоже плывущими, как и мы, по кругу, ввинчиваясь в этот центростремительный лабиринт.
Поток выхватывает ее из моих рук и уносит вперед. Мимо проплывают тела, едва ли не облокотившись на воду, подперев подбородок запястьем. Или ноги, вскинутые над головой, не своей, не от этих ног. Струи бьют из стен под водой, ускоряя поток, схлестывая тела друг с другом. Желтые окна домов, накрененных в тумане над этой ушною воронкой, над этим витиеватым аквачистилищем. В центре которого поток, замедляясь, почти замирает у каменного надолба, торчащего из воды, прильнувши к нему щекой и скользя по кругу. На этом горячем бугристом фаллосе - переплетенье рук, высвеченных в тумане. Без тел, без голов. Ты чувствуешь их как телесные водоросли под водой, сам как водоросль в них вплетаясь..
Нет среди них ее рук. Нет ее тела меж тех, в потоке.
Меня выносит на тихую отмель, на каменный отворот с вереницей фигурных желобов под водой. Как для мумий. Они и лежат там, как во вскрытых гробничках, головой к бордюру, подсвеченному матовой каймой, ко мне пятками, лежат неподвижно, заподлицо с водой, только глаза и губы - над. Ждут, пока забурлит под ними, заняли места заранее и ждут.
Я плыву вдоль их пяток во тьме, нет среди них ее, нет воды, ее покрывающей. Одна из гробничек пуста, вплываю, ложусь, снег на лицо ложится, вода на тело, ночь на снег, и надо всем - луна, полная, сквозь облака плывет, ложащиеся на облака пара. И тело плывет в гробничке, покачиваясь, примериваясь друг к другу.
Все существующее, говорит, сон. Все, что не сон, не существует.
Рядом лежит, то заволакиваясь туманом, то на миг открываясь. Голова запрокинута, смотрит ввысь, помаргивая.
Да, говорю, я помню.
Снег ложится в туман, будто это не снег, а луна облетает, тая. Покачивает. Она протягивает под водой руку, находит мою ладонь.
Покой, равновесье, думаю, глядя в этот маленький рваный затуманенный люк меж домами, как с того света склоненными над головой. Там ее бог, там, в созвездьи Весов, равновесья, покоя. А мне он кто - красный лоскут, она думает, дьявол? Нелепость. Но я ж сам этот образ кроил как гримасу. Кому? Перед кем? Перед нею - как перед зеркалом.
Начинает потряхивать. Пузыри земли, говорит. Заволакивает, бурля, трясет, как воздушные веточки виноградные.
Если в первом действии висит ружье, то в последнем, как сказано, оно должно дать осечку. А у нас что висит? Зеркало?
Буквы, она говорит, глядя в небо. Облетают, как буквы, как рукопись. Белая. С черной страницы.
Маски. Дождь за окном со снегом. Она ложится на стол, обнажена по пояс, волосы под купальной шапочкой, желтой. Я густо смазываю вазелином ее лицо, развожу гипс водой... Потом мы оба слепка - ее и мой - выклеиваем из папье-маше. Пачка старых Suddeutsche Zeitung разбросана на полу меж нами. Она рвет лоскутья, просматривая перед тем, как вклеить. Некоторые откладывает. Видимо, не к лицу. Не к ее лицу. Завтра в городе карнавал. Мы купили два парика, один - типа моих волос, другой - ее типа. Краска на масках уже подсохла, пока мы их подстригали - почти точь-в-точь. Осталось наложить косметику. Это уже завтра. Завтра спим. Завтра, то есть уже послезавтра, придя с карнавала: я - с ее лицом, она - с моим.
В комнате темень, сбросив с себя все у порога, она, не включая свет, юркнула под одеяло.
Я на ощупь к ней приближаюсь: пятка, рука, лицо. Лицо в маске.
Она зажигает свечу у изголовья: мое - тоже.
Она скользит на спине в глубину, к стенке, и меня над собой, за собой тянет.
Я себя за собой тяну, я обхватываю себя ногами снизу, я приподнимаю голову и вглядываюсь в свои глаза, я вхожу в свое тело, содрогнувшееся от не меня, не меня с этим маленьким русым лицом...
Ужас, животный, живой, он лежит между нами как третий, в четыре руки нас прижавших друг другу.
Ужас, да, но под ним, но за ним... Этот зов, этот млечный, этот волчий вой крови, эта кровная бездна, под тобой разводящая ноги, эта сладкая смертная дрожь с твоим съехавшим набок лицом.
Два лица - ничком, на кровати, уткнувшиеся в простыню. И два - на полу, пустыми глазницами к потолку.
Нет, ни дуновенья от этого чувства не было на карнавале. Город, наверно, люди, огни, собственно, карнавал. Помню, как она их переступила наутро зябкими худенькими ногами и скрылась в ванной. Тихо было. Вода лилась. Мы увиделись только несколько дней спустя.
Шли вдоль озера в Английском парке. На ней бежевый берет, прикрывавший одно ухо, темное пончо, расшитое тонкой терракотовой арабеской, серые брюки с искоркой и коричневые ботинки на высокой шнуровке. На скамейках - по одному - старик, старушка, реже парами. Конный отряд полиции в перелеске. На том берегу, у самой воды, людные столики ресторана, гуси-лебеди ходят сворами меж столами, вытянув головы к небу. Март. Солнечный, зябкий, с колкой крупой, не оставляющей следа ни на ладони, ни на земле.
Как ты думаешь, она говорит, глядя на ивы, стоящие у воды с опущенными в нее ветвями, как ты думаешь, это вода их притягивает или они к ней тянутся?
Что? - говорю, и не слышу ее, все пытаясь припомнить эту сцену у Фаулза. Как же он назывался, этот длинный роман его, по имени героя...
Окрестности Лондона, лодка, воскресный день, такая же вот погода... Нет, теплее, конечно. В лодке - он, в ту пору еще студент Оксфорда, братство избранных, чуткие амбиции интеллектуала. И она - старшая сестра его невесты, как тайна сквозь тонкое кружево. Это мерцанье сквозь кружево их и сближает. Она тоньше и глубже душой, и пока еще старше.
На нем - белая "апаш" с закатанными рукавами, голые пятки упираются в поперечную планку у ее ног. При гребке он откидывается назад, запрокидывая голову к небу, и снова тянется к ней лицом, приближаясь и вновь откидываясь. На ней белое платье и шляпка соломенная. Он видит сокурсников, плывущих по соседней протоке, машет рукой. Ивы стоят вдоль реки, по обеим ее сторонам, наклонив головы, расчесываясь над водой.
Они уплывают все дальше, в чересполосицу разбредающейся воды и низкорослой зелени. Они вплывают в мифический лес, затопленный недвижной водой, цветущей, лишайной, с кривыми чернеющими промоинами, застланными на дне дымчато-шелковым небом. Лодка их вязнет в переливчатой тине, он закатывает штаны до колен, выходит и погружается в топь по пояс, лодка скользит с приподнятым носом, тихо перебирающими ее борт ладонями и девушкой, прижимающей шляпу к груди, на корме.