Весна по пояс в воде идет и улицы, как волосы, за спиной разводит и над водой сушит.
А ты кто? - говорит она, останавливаясь вдруг, в лицо глядя и по-птичьи кося глазом.
Весна, и улыбка ее дрожит, двоясь между женщиной и мужчиной. Все скользит и плывет - свет, слова, тень от наших сплетенных тел по стене скользит, будто вяжет пальцы, играет в нас, будто мы ее тень на измятой кровати. Все скользит, все вода - и огонь вода, и глаза, и она, и камень.
У реки сидим. Точнее, она сидит и на воду смотрит. Я лежу на спине, подложив руки под голову, и гляжу в небо. Перестилают его, что ли? Пух из облаков летит.
А как, говорит, ты к реке относишься?
Не лучший день она выбрала. Не лучший.
Как один к одному, говорю.
Да? А мне так не показалось.
Правильно, говорю. От тебя не скроешь. Полные глаза песка.
Мелко, говорю, и пресно. Узенько, витиевато.
Суетно, говорю, чувствуя, что не остановиться, а надо бы...
Суетливо, говорю, как и все мелкое, ограниченное, поджатое берегами, текущее сверху вниз, с горочки, вихляя, скользя по наезженному, но так, чтоб всегда держать оба берега во вниманьи.
Течь, говорю, она и есть течь. Мимо трусить, всегда мимо того, что есть. С рябенькой хекающей одышкой по сторонам.
Молчит, смотрит на воду, молчит.
Здесь - вот она, а там - за поворотом - что? Расплет? Гладь? Топь? Обрыв? Да и река ли - там, за поворотом? Лжа. Лжа змеиная. Чешет кожу о берега. И все течет, течет, стелит голову, вьется к своей цели. К цели скользит, ветвится, протискивается, тянет руки из кожи вон. Что ж за цель у нее такая? Петь, серебриться? Мнимо. Стечь, стечь по желобу и раствориться. Но течет и течет, как в кошмарном сне, без конца.
Встала порывисто и ушла.
Улица бесновалась. Геи шли цугом, хулахупя, на высоких шпильках, обцеловывая валко братающихся с ними бюргеров. Дети раскачивались на плечах отцов в монструозных масках. Перед стиснутым толпою оркестром долговязая старуха с птичьим носом угрюмо наяривала телодвиженья.
Город пива и BMW, я думал, протискиваясь, как сквозь густые водоросли. Пива, с большой буквы. Он и пьется, этот город, как пиво в умеренно жаркий день. И последствия те же - голова и живот, тяжелеющие. И люди похожи на пиво: высокие пенные легковесные шапки юности через край. И - вся жизнь впереди: золотая. И, к ее середине, стоит бокал на столе, чуть пригубленный, голый, один, с выдохшимся содержимым.
Все было, все вроде бы есть, чтобы было дано, и уже ничего не будет.
Этот город не окликнет тебя, пока ты жив. Он из тех, кто не выдаст, но и не даст тебе ничего. Он расступается перед тобой, соразмерно твоим шагам, и бесшумно смыкается за спиною.
Как-то мы упустили из виду, что сегодня опять карнавал, в днях заблудились. Она сидела в пустынном кафе, одна, за дальним столиком, спиной к окну с плещущим за ним людским потоком.
Привет. Как ты? Что-то случилось? - сказал, садясь, еще не вглядевшись в ее лицо, сказал с непроизвольной, какой-то чуть большей чуткостью, но не чувством, которое все еще озиралось по сторонам, не чуя, что с нею что-то...
Да, сказала и, не поднимая глаз, положила на стол мятый клочок бумаги. Черный с белыми точками, похожий на карту звездного неба.
Вот, сказала, приставив палец к одной из точек, обведенной карандашом, я беременна. И медленно подняла голову.
Я взял в ладони ее растерянное лицо с помаргивающими глазами, прильнувши лбом через стол ко лбу, шепча сквозь мокрые, затекающие ладони.
Обморок дней. Обморок их и морок. Дней с зажмуренными глазами, дней, закушенных, как губа в нескончаемом поцелуе. Дней как язык, в мороз прикипевший к железу. Что ж ты, дитя, к железу льнешь? Или железо лижет тебя, дитя, зализывает?
Я люблю тебя - он сказал, кинувшись к телефону. Ложь и нежность. Он сказал их впервые в жизни. Он помог им рукой. Они выпали из гнезда, подкидыши. Они хрустнули скорлупой, проклюнулись, голые, теплые, с заволоченным взглядом, не жильцы. Она взяла их в ладонь и прикрыла у сердца другою.
Она покачнулась. Это застигло ее врасплох. Почва ушла. Почва, на которой не оставалось следов.
Чудо, он говорит. Кто - он? Она вглядывается в него, как сквозь окно, инстинктивно пятясь. Дождь за окном, мутный, сплывающий по стеклу, пахнущий, как проявитель.
Как проявитель. Кто - он, обведенный карандашом, она видит часы повсюду с этим тиком секундной стрелки. Это не должно было с нею случиться. Она сыплется внутрь себя. Она падает вниз головой, царапая голые стены, ей не за что зацепиться.
Это же чудо, он говорит, а она бесшумно бьется о стены, падая, падая...
Она сгибается пополам. Она чувствует в животе это - как лапу, защемленную меж рельсами, техкающую, обвисшую. Она чувствует всю себя, как ту лапу.
Она зализывает себя лицом к стене. Она зализывает свой живот, прислушиваясь, как вода к Офелии.
Ее сад не здесь. Она не шаркает по земле. Она никогда не беременела.
Она не оставит следов. Она так видит. И все-таки предохраняется. Даже когда в этом нет необходимости.
Потому что она не все. Потому что она одна и ей как одной виднее.
Даже после того, как врач, звездочет, сказал ей, что теперь она биологически вне опасности. И, удивившись себе, добавил, смягчив улыбкой: не рановато ль, для сорока неполных?
Пуще прежнего предохраняла. Себя. Со мною.
Это чудо, ей говорю, будто ангел вернул поезд, открыл двери перед тобою...
Она смотрит в глаза, не видя, она машет внутри себя головой.
Я говорю: мы не знали, кто мы друг другу, но это, обведенное карандашом, и есть наше кто. Я говорю о жизни, о смысле, о всем, что есть у меня, всем, что будет, развернутым к этому свету меж нами, Бог весть что говорю.
Она ведет перед собой ладонью. Она гладит воздух, повторяя мои очертанья. Она не отводит глаз от моих губ. Она смотрит с такой растерянно доверчивой улыбкой. Она никогда еще не была так красива. И это растет так пронзительно, что становится нестерпимым до рези в глазах, до обмяканья хребта. До утраты.
А она все ведет этой нежной незримой ладонью вдоль тела и замирает у самых болезненных точек, раскачиваясь ладонью, как в стойке змея.
Она начинает снизу. Она жалит не насмерть. Не убивает она, отнимает. Она отнимает-ся.
Почва нужна ей. Не для следа - для опоры. Нет в ней опоры для этого шага. Она не возьмет на себя этот шаг. Грех? Нет, шаг. Стать себя поперек - это грех.
У нее дрожат ноги. У нее нет опоры. Тот узор слишком тонок внутри нее, чтоб держать этот камень. Она хочет его снять с души, этот камень. У нее от моей теплоты как по коже мороз. От меня ей не свет, от которого темень в глазах, а опора нужна - в виде топи, беспутья, ни зги.
Она вводит ладони в меня, как ножи, по запястье. Она ищет тот нерв, на котором висит этот свет. Она ждет, когда он передернется, я не сдержусь и отвечу.
Родной мой.
Странно они звучат, эти слова, я их почти не вижу.
Очень трудно писать тебе. Больно. Наркоз отходит. Если письмо прервется, не тревожься, значит, легла.
Ночь в окне. Ты, наверно, звонишь. Я телефон отключила еще вчера.
Да, так я решила. Не мой это путь. Не наш.
Прости, я не смогла сказать тебе об этом - перед. Зная твое отношение. Питер меня привез домой. Думала, справлюсь. Нет, ноги подкашивались. И сейчас туман.
Не любовь - то, что меж нами. Жизнь - ты говоришь. Я устала об этом. Отпусти меня, освободи себя. Я - не то, что ты ищешь. Ладно, не то, что не ищешь.
Ты говоришь, что я живу на кладбище. Что я ужаленная обочина. Что я стебель без розы. Что я светящийся кокон. Что у меня крылья растут внутрь. Что я иезуит эгоизма, писанный ангельской акварелью. Что я жизнь свою в кулачок заткнула, побелевший, заведенный за спину. Что еще? Что, наконец, я не женщина, потому что, по-твоему, женщина - это жертвенность, самозабвение. Я не дом, не любовь и не друг. Бог добра, говоришь, не коснулся меня. Всё? Всё. Конец цитаты.