Выбрать главу

Цвет, и опять разбивается о черно-белый. И никаких переходов.

Следующая - "Rotkreuz".

Улица с кратким крадущимся эхом. Ночь, стоящая в арке, как чинарик потягивая Amort.

Amort, и раздвоен дымок - номер дома.

У крыльца - хвойный призрак в вазоне, где она оставляла ключи.

Первый, который второй.

Постой, говорю, не открывай дверь. Давай так побудем немного. Через закрытую. Мы так давно не виделись.

Да, доносится из-за двери, и голос будто бы не ее, чуть глуше, ниже. Потому, наверное, что через дверь.

Да, говорит, жизнь тому.

Молчим.

Ты здесь?

Да.

Хорошо, что у тебя нет глазка.

Как у белочки. Для охотника.

Тихо так говорит. Я стою, прислонившись виском к щели, и, мне кажется, слышу ее дыханье.

Для охотника, говорит, на глазок.

На тебе, говорю, сейчас... Белый, да? А низ... Подожди. Нет, не чувствую.

Тоже белый.

А рука? Чуть приподнята над головой и ладонью лежит на двери?

Ты по-прежнему ничего не видишь, говорит, из того, что не хочешь.

Пес родства, говорю, лег в углу и в глаза не глядит.

Ничего очевидного, шепчет в щель, ничего очевидного между...

Помнишь, мы с тобой собирались в Индию?

Да, говорит, и в Крым.

Или мы уже были там?

Да, остаток больше делимого.

И не вернулись.

Были.

Ты помнишь их?

Молчит. Дверь медленно приоткрывает.

Нет, я не отпрянул, испуга не было. Даже напротив - чуть качнулся вперед. Или качнулся, не видя еще, по инерции, в сумрак ее коридора, а потом... Нет, не испуг, а как это бывает во сне, когда видишь, как бы чуть с опозданьем - на фразу, на шаг, на то, что ему уже открылось за поворотом, а тебе - только вот-вот, через миг откроется. Но с ним-то уже ничего не случилось, а вы-то ведь с ним одно.

Смерть. Маленькая, холодная, со вскинутыми бровями смерть ткнулась в меня своим мануфактурным личиком и обвила руками.

Венецианская, говорит, снимая маску.

Вижу, говорю, что не русская. Давно не виделись. Может, поцеловать?

Смотрит в пол, поглядывая исподлобья. И та, покачиваясь на стрипке в руке опущенной, тоже в пол, поглядывая исподлобья.

На ней белые легкие шаровары, внизу на веревочках, и белая цельная рубаха без ворота. Чуть похудела, кажется. Хотя, куда уже. Губы, они все так же едва подрагивают в этом беззвучном шепоте, который не говорит, а твою речь развязывает, исподволь подергивает ее за нити: что, что, моя хорошая...

Тот же стол смоляной, тот же талый, чуть косоглазый свет, та же белая тишь, как в сугробе.

И, говорю, - как всегда?

Что - как всегда?

Счастлива?

Кладет ладонь на мою. Чуть поглаживает.

Чаю?

Да, говорю, им чаю, а нам? Водки?

Она наклоняется над столом, приподнимает мою ладонь в своей, разглядывает, перебирает пальцы.

Пять, говорю, можешь не пересчитывать, всего пять осталось.

Нет, она покачивает головой, нет, говорит глазами.

Да, говорю, не разжимая губ, ты же знаешь, это уже никогда не кончится. И на том свете, и через тысячу лет, никогда. Потому что это не здесь, не теперь, не с нами.

Нет, сжимает мою ладонь, не здесь, не надо.

Чайник свистит. Она вздрагивает. Босиком скользит, чуть заносит ее в дверях, на повороте, оттолкнулась рукой, тихо.

А это кто, киваю головой на стену, где висит маска, еще не раскрашенная, с открытым, слоновьим, смеющимся ртом. Питер?

Она переводит взгляд от маски ко мне и опять к маске.

Нет, говорю. Ну, разве что, верхняя часть. А рот - Питера. А нос - Сирано.

Я знаю, о чем она. Я знаю по этому угловому взгляду. Угловому, ниточно натянутому обоюдно отведенными друг от друга настороженными головами. И я об этом.

Нет, говорю, это самоповтор.

Молчит. Смотрит. Подрагивают.

Думаешь? - приподнимаюсь. Да? Темы и вариации?

Покачивает головой.

Нет? - сажусь.

Свет гаснет. Точней, медленно сходит на нет. В чьей руке? В чьей - это колесико на реле? Она перебирает пальцы.

Она заводит мне руки за спину. Она перебирает мое лицо. Она обшептывает глаза. Она проникает в ноздри, дразнит их кончиком языка. Она уворачивается губами, подныривая под подбородок, снизу подсасывая, как рыба - лед.

Она одна, но чьи ступни тогда отбегают и возвращаются со спины?

Она затыкает мое лицо этой маленькой смертью с клеенчатым запахом, с этой детскою стрипкой, врезавшейся в затылок.

Она правит на ощупь, из-за расхлябанно болтающейся на ее лице той, со слоновьим смеющимся ртом, из которого, чуть вжимаясь в себя, она смотрит.

Изо рта - его, Питера - смотрит. А мои глаза - там, на темени, смотрят вверх, раскачиваясь на ее голове.

Мы сидим на полу, вжимаясь друг в друга, пятки ее сомкнуты за моей спиной, как и мои за ее - захват в захват.

Она набрасывает на меня свои руки петлями, схлестываясь всем телом, набегающим снизу вверх. И от этого Питер всякий раз запрокидывается и кивает слоновьим разинутым стонущим ртом.

Она плачет? Смеется? Сжав губы, кричит? У нее там внутри - то сожмется все вдруг, будто кто от груди отнимает младенца, то вздохнет и обмякнет, словно дух из нее изошел с этим трубным рыданьем срамным.

Снизу вверх она содрогается волнообразно, будто кнут с болевым наконечником, с этим выщелком лиц друг о друга.

В узел вяжет ладони свои за моею спиной, шелк ладоней, скользит и не держит.

Она срывает лицо - с себя, с меня, она прикипает к моим губам и сосет, сосет, как грудной ребенок, жмурясь, постанывая, скребя по моим плечам переминающимися ладонями.

Пол поскрипывает. Вишневые, острый носок, а шнурки черные. Отец. Лодочки, бежевые, у стены, Бетина. Щели меж досками, дышат, пух скользит, припадая. Тень на полу. Моя. Тень переворачивает страницы. А голова к окну повернута, в ту сторону, где они стоят - мать и Питер. Полуботинки, светло-коричневые, под брюки. Мать. Черные кожаные кроссовки. Питер. Говорят, тихо, окно приоткрыто.

Этот альбом у нее всегда на столе лежал. Стол к стене сдвинут. Сдвинут, как мост. На берегу стоит, вдоль реки, голой, поскрипывающей. Аэрофотосъемка, вокруг света, одни ландшафты. Как коврики. Коврики сновидений, тысяча и один, с высоты ангельского полета. Всегда на столе, на том краю. И развернуты всякий раз на другой странице. По дням? Наугад? Нет, не всегда. То исчезал, то лежал закрытым. Все королевство.

Свет этот ноющий комариный у лица вьется, ламповый посреди дневного.

Легко... Если б знал я, что имела она в виду, говоря: это.

Это, думал тогда, то есть уже потом, что-то высвободилось в ней защемленное - я? Питер?

Вот, речь как речь, когда видишь ее, говоришь с нею, а отойдешь - и как детский калейдоскоп потряхиваешь у глаза - этот узор, тот ли?

Что - это? Без меня? Без Питера? Без обоих? Может, с двумя?

Не было там узора этого: без себя.

И теперь нет. Здесь она, я это чувствую, знаю, всеми чувствами знаю. Я бы видел ее, если бы сил хватало. Нет их, даже ресницы держать нет.

Здесь, не там она, где сейчас - что? Что с ней делают? Нет, не горит она, оборачивается на ветер, пламя покусывает губами. Не горит.

Смотрит через плечо. Молча. И мать вслед за ним, удваивая его взгляд, смотрит. Что-то ему говорит, оба отворачиваются к окну.

Отец подходит: можете взять - на альбом кивает, - если хотите.

Коврик. В зыбкую шашечку. Теплый. На развороте. В твоих руках.

Пух скользит вдоль по щелям в полу и взлетает по вздувшейся занавеске.

Легко.

Она кладет на глаза мне ладони.

Она говорит: забудь, ты свободен.

Она говорит: ты ребенок, ты редкий ребенок. Это будет легко.

Передергивается. Все передергивается.