Выбрать главу

Он говорит, что они обплывают друг друга, никогда не сплетаясь. А со дна поблескивают осколочным крошевом, как разбитые зеркальца.

Никогда, говорит, кроме нашего случая.

Он и сам похож на морского конька. В эту гулкую бездну чудес замурованного. Он и движется с помощью тика, как аритмичное сердце. Как в раю заблудившийся, и спросить не у кого.

Он и детей вынашивает после любви, как морской конек. Мужчины у них вынашивают. И губы у них - как улыбка, стянутая в чувственную присосочку. И глаза удивленные - в детских круглых очках без стекол.

Они похожи на рассыпанные буквы - одну и ту же. Они висят над бездной, как мерцающие брелки без ключей. Как разомкнутые восьмерки, меченые, смертные.

Он говорит: душа не у каждого. Это так редко случается, когда они вьют гнезда в людях. С тобой, говорит, это почти случилось.

Что значит почти?

Свила, говорит, и не вселилась. Может, еще обернется...

А у тебя, говорю, есть она?

О ней ведь не скажешь: есть. Бывает.

А Бог - тоже бывает?

Нет, говорит, этот - повсюду. Повсюду, где неполнота жизни.

Во мне, например?

В тебе? - вглядывается с прищуром.

На этом снимке, в горах. Или здесь, где я со спины, а там, где должна быть моя голова - его лицо, хохочущее.

Ничего, говорит, нет щекотнее счастья. Ты и жизнь. И двухголосье - от птичьего гомона до тихого губокруженья...

А потом как-то вдруг начинает накрапывать. Ниоткуда. И потянутся сны, как бесконечный товарный состав, а ты стоишь на переезде и ловишь в промельках меж вагонами ту сторону, тот свет, ловишь зрачком, исполосованным, как быстрыми лезвиями, этой насечкой промельков, а поезд все набирает ход, сливаясь в одну непрерывную полосу.

И вдруг - нет ее; тишь, даль. Эта мелко дрожащая тишь за переездом, эта зоркая щуплая даль, зуб на зуб не попадающая. И воздух - паленый, зернистый, как на незримой дрезине скользящий по рельсам. И поезд ложится в траву за поворотом, поблескивая на закате, как сухая змеиная кожа.

Поддержи, говорит, пока я прикурю.

Кого? - спрашиваю.

Отношения, говорит, их надо поддерживать. Пока они маленькие, как ребенок. Вырастут и уйдут. А пока - надо поддерживать. Как огонек, подкладывать в него с двух сторон и чуть больше, чем ты имеешь, навырост. И так, чтобы воздух был между ветками, чтоб не чадил, задыхаясь.

Горы, он говорит, сиплые горы воды, кренясь, обваливаются на берег. Январь-месяц, ужавшаяся к соснам голая полоска пляжа. Женщина в синем мокром плаще стоит, запрокинув голову к радуге, осыпаемой брызгами. Он подходит к ней, говорит: я Вас очень прошу, не могли бы Вы, когда я вернусь, растереть мне голову полотенцем. И уходит в эти горы воды, и они обваливаются за ним. Она стоит с его полотенцем, и перед глазами - его лицо, обернувшееся к ней под нависшим над ним высоко в небе гребнем. Она чувствует, как мутятся ее очертания, сливаясь с его взглядом. Она прижимает к губам рвущееся из рук полотенце, летящее над голой землей - во всю ее жизнь, - припадая к ней и взмывая.

Да, мы совпадаем с ним в какой-то нестерпимо интенсивной точке. Той точке, которая есть, наверно, у каждого. Как слепое пятно. Незримая, неощутимая, неименуемая, где-то там, за обиходом жизни, за ее меловым кругом. И мы, наверно, и не должны ее чувствовать. Очень личная, безотчетная память о ее непроглядном присутствии, о ее чутком пуповинном сопутствии, дальше дали, в мучительно неразличимой близи. Это то, что ни с кем не разделишь. Начиная с себя.

Видно, в каждом из нас есть эта точка, не от жизни, неподвластная ей, и у каждого эта точка своя. И жизнь ее терпит, как может, собой прикрывая и нас на себя отвлекая. И, кажется, нет сообщения ни между ними, ни между этими точками в нас. И не должно быть.

Да, говорит, не должно и не может, но видишь - случилось.

И глаза у него как из-под воды всплывают. Те глаза, о которых он говорил, два окна в стороне, без дороги, за тьмою.

Отпусти, говорю, с этим ведь не живут.

Не живут, говорит, это верно. А что ж с этим делают?

Собери волосы, говорит, разотри голову...

13х18, глянец.

Поддерживай, говорит. Не выпускай из рук. Пока догорит до пальцев.

И раздевает меня, как не человек. И я под руками его себя чувствую каким-то другим существом, не человеческим. Что там - вглядываюсь сквозь него - за тем небом, куда отлетают души незрячих детей и зверей? Он стоит передо мной голый во тьме, зияя, как пауза затянувшаяся между словами, между его ладонями, меж которыми - я.

И кажется, когда не станет его, он уйдет за край того неба. За тот край, за которым уже ничего нет. За который идти некому.

Нет никого и не будет ближе, он говорит. И раздевает меня с таким удивленным трепетом, как будто впервые видит - как жизнь. И обнимает, всем телом прижавшись, как будто меня у него отнимают - как жизнь.

Ну что ты, шепчу, я здесь, здесь, с тобой.

И входит в меня так долго, так медленно, что время, густея во мне, схватываясь, замирает, вздрагивая: он, я; он, я... И кажется, только там оно еще держится, перехватывая себя как дыханье.

Как ребенок, лежит там, во мне. Как любовь с ребенком. Как роды наоборот. Только боль не там, а впереди - за ним, над ним. Будто небо отклеивают от земли, эти белые нити. В нем. В этом ребенке-смертнике.

Песок, он говорит. Песок в глазах. У жизни в глазах песок.

На этом снимке. И здесь, где мы у окна, в размыве.

Три неоконченных смерти

Юг, похоже, Германии. Что-нибудь в этом роде. Вялая видимость. И рябит. Взгляд не приблизишь. Окраина города. Дом, внутренний дворик. Стол, на столе чашка с недопитым кофе. Белое сыплется с неба в черное. В этой ночи дыру. В чашку белую с черным дном. Припаркованные машины на тротуарах. Чуть присыпаны снегом. След куницы - к оранжевому пикапу. Они прикипают к днищу и что-то сосут - что? Об этом писали. Тормозную жидкость? Нет. Обмотку на проводах? Нет. Голова выныривает на миг из-под днища - лицом к небу: капельки глаз, как паяльный припой; рот, будто бритвой рассеченный, кровит. Лапой смахивает со рта припорашивающий снежок, замерла, вслушивается, нет ее.

Комната, метров тридцать квадратных. Книги, русские по преимуществу. Словари. Фотография: лицо мальчика: улыбка, уши, и вдруг - глаза, темные, от которых не по-людски светло. Кровать. Он лежит, лицом вмят в подушку. Виден лишь край глаза, во сне чуть приоткрытого. Возраст, насколько можно судить по этим фрагментам (глаз, угол губ - крупных, чувственных и жестких одновременно, рука, выпростанная, с ладонью где-то далеко в стороне от него, будто живет другой, не его жизнью, струны перебирая, пепел...), около сорока, похоже. И похоже - он же на фотографии. Он же, если то лицо вдвинуть в печь, вынуть и остудить в воде.

Спит. Глаз подрагивает. Ему кажется, что он управляет сном. Что плывет в нем, как в полузатопленном лабиринте. Всплывает, озирается по сторонам, в даль вглядывается и, погружаясь, плывет в выбранном направлении.

Она стоит на другом краю города, у распахнутого окна, смотрит в ночь, в снег падающий, бледно озарена, будто струясь вверх. Легкая, кажется, легче воздуха. Воздуха, по крайней мере того, которым дышит. Дышит, губы ее подрагивают от слов. Губы. Как у белого клоуна за кулисой, спиной к стене. И не прочесть по ним, искаженным нежностью, этой странной дрожью, пробегающей между ними, меж холодом и теплом, этой врожденной незарастающей дрожью.

"Lass mich, bitte, lass mich, - говорит она на родном в этот проем окна, в ночь. - Let me go, please, let me, - переходит она на английский, на котором с ним... - Отпусти меня, - шепчет по-русски, почти без акцента, - иди, иди... go, get free of me! Our souls remember too well the garden between them, which they were unable to enter, our bodies remember too well the miracles in this garden, where they met... No way. I disappear. And it would happen again and again. Heaven knows, why. It is stronger than me... Inside..."