— Как так?
— Да вот так. Брату старшему выпал жребий идти в рекруты. А он только женился. Молодка его была на сносях. Посудили, порядили дома, родитель-то мой и говорит: «Придется тебе, Кузя, за Гриху идти. Ты холостой». Вот и пошел.
— Да-а, — тянул Пешков.
— Вот тебе и «да». Как ушел, так вот уж сколько годков и хожу.
Любил Пешков припомнить были о прошлом амурской земли. Он рассказывал так, будто сам видел, как ходили на вылазки из осажденного Албазина казаки, как, размахивая самодельной секирой, врубался в гущу недругов силач Квашнин, прозванный — «Отойди подале» — и словно былинный богатырь оставлял там, где прошел, переулок из поверженных врагов.
— Поплюет этак на ладони, ухватит древко половчей, крякнет и закрутит вокруг головы секирой. Ну, после того держись, паря! Побег Квашнин вперед. Теперя удержу не будет!
Но эти все разговоры велись раньше. Теперь же Сидоров и Пешков шагали молча. Другой раз за день не перебросятся и десятком слов. Изредка только Сидоров с надеждой спрашивал:
— Ну скоро ли эта Кутоманда?
— Погодь, — отвечал Пешков. — Вот дойдем до креста, а уж оттуда вроде недалече.
— Что это за крест такой?
— Аль не приметил, когда вниз плыли? — удивлялся казак. — На албазинском валу поставлен, еще при первом сплаве.
Обмолвятся так несколькими словами и бредут к дымку костра, что разожгли ушедшие вперед то ли казаки, то ли линейны. Молчит солдат, молчит казак Кузьма Пешков, а потом, будто про себя, пробормочет:
— Ты чего, Кузьма? — спросит Сидоров.
— Да ничо, Кузьма, я так, — ответит Пешков, а у самого в голове наползают друг на друга слова, выстраиваются в складный ряд:
Никуда не может деться казак от этих слов. Лезут они сами, непрошеные и неслыханные, — все про поход.
Когда над амурским льдом или над береговыми зарослями появлялись вороны, по ним сразу открывали дружную стрельбу. Палили с колена, лежа и стоя, но попадали редко. Сидорову однажды удалось сбить сороку, и они тут же свернули на берег, разложили костер и, не дав птахе как следует довариться, моментально съели ее. Потом, так же быстро, выпили горячий навар.
— А лучше, чем пустой кипяток, — сказал Сидоров, отдуваясь.
— Знамо дело, — согласился Пешков. — Теперя мы до креста враз добежим, а там до Кутоманды — рукой подать.
Но вновь подошла длинная зимняя ночь, потом настали новый день и еще ночь, а Кутомандский пост никак не показывался.
«Ишь, земля какая. Ни жилья на берегу, ни деревеньки, — думал Сидоров. — Ни тебе обогреться, ни хлебушка попросить хоть Христа ради», — и казалось солдату, дай ему сейчас кто-нибудь добрую краюху каравая, он бы поел и мог шагать и день и ночь.
Все чаще на месте ночлегов оставались окоченевшие или окончательно выбившиеся из сил солдаты, все чаще в ледяных торосах попадались трупы, застывшие в самых невероятных позах. Мимо них проходили равнодушно. Только изредка знакомые погибшего, с трудом узнав в обмороженном, закутанном тряпками, заросшем щетиной покойнике своего приятеля, оттаскивали его к берегу или присыпали снегом на месте. А ветер через некоторое время выдувал из снега носки расхлястанных сапог или полу прожженной, обтрепанной шинелишки. Ох, много понесет весенний ледоход в далекое море жертв бедственной экспедиции!
Однажды Сидоров, шагавший впереди, остановился и приложил к уху руку.
— Слышь-ка, Кузьма, что-то впереди палят…
Пешков, ему в этот день сильно нездоровилось, подошел к линейцу, тоже послушал и равнодушно сказал:
— Должно, по воронам бьют.
— Да нет, вроде бы как-то радостно стреляют. Може, сигнал подают. А ну шагай бодрей.
Через час они добрались до вмерзшей в лед баржи. Вокруг нее уже горели костры, толпились солдаты и казаки.
— Чтой-то, паря, галушками пахнет! — оживившись, сказал Пешков.
Оказалось, что это та самая баржа, которая должна была доставить муку на Кумарский пост. Спускаясь вниз, она села на мель, а потом вмерзла в лед. На муку солдаты и казаки набросились, как на свое единственное спасение. Одни пытались из нее что-то замесить, другие просто разбалтывали в воде и хлебали, третьи, наиболее нетерпеливые и ослабшие; захватывали ее горстями и жевали.