Вернулся Роман по первому мокрому снегу, только на седьмой день.
— Угодил, думаю, — рассказывал молодой казак, — вошел в избу, а они оба напустились с руганью: где, мол, меня так долго черти носили. Ушаков стал кричать, что меня надо высечь. И высекли бы, да Хильковский вспомнил, что я сын офицера и от наказания розгами избавлен. Пока они ругались, я, веришь ли, дед, без разрешения выскочил на улицу, проплакался там, а потом вернулся и заявил, что далее идти не могу, сапоги совсем изорвались, и ноги я стер и сбил.
«Ну-ка, разуйся!» — не поверил Хильковский. Я снял сапоги — на ногах раны, думал: начальники мои сжалятся, а они давай меня же ругать. Я, мол, до того обленился, что даже за собой не хочу присмотреть.
Спал я на печке в соседнем доме. Утром казак заходит, говорит: «Иди, твои начальники ехать собираются». А я отвечаю: «Заболел». Думаю, останусь тут и буду ждать лета… В другой раз казак пришел, передает: «Иди, зовут». Я же решил: не поеду, и все, пусть лучше суду предадут. Тогда сам Хильковский в дом ввалился, стал грозить: «Не пойдешь — к лошади привяжем, а поведем. А если и так не пойдешь и не будешь исполнять, что я приказываю, суду предадим». На это я ему ответил: «Суда-то вы лучше сами бойтесь. Он над вами над обоими висит, а мне бояться нечего, у меня обязанность не конюха и не прислуги, чем вы меня сделали. Оставьте меня лучше тут. Не пойду же я босиком по снегу».
Он побегал по избе, постращал еще. «Все равно пойдешь, — сказал, — а обо всех твоих проделках, как о любимце генерал-губернатора, будет доложено ему же». А я ему: «Я и без вас могу написать всю правду генерал-губернатору».
Хильковский выскочил из дому, вернулся со своими старыми сапогами. «На, — говорит, — надевай!» И стал меня уже по-хорошему уговаривать. Вот так мы и идем…
На улице, у дома урядника, послышался шум, ругань. Роман вскочил.
— Ну, я побежал. Это Хильковский разоряется. Спасибо, хозяева, за хлеб и соль!
Лошади в Толбузиной были справнее, чем в других станицах. Одна из них, на которую навьючили ящики Хильковского, вырвалась из рук пожилого казака, ящики грохнулись оземь, раздался звон стекла. Лошади попятились прямо на ящики и поломали доски. Из проломов полилась красная жидкость.
Хильковский рассвирепел. Надавал затрещин казаку и приказал тут же его высечь. Оказалось, что в одном из ящиков он вез бутылки с наливкой «Шери-Кордиаль», в другом глиняные банки с японским вареньем, доставленным вместе с другими грузами в Усть-Зею пароходом «Амур» из Николаевска. Роман, хотя и ему досталось от подполковника, радовался, что теперь не придется на каждой остановке снимать эти почти трехпудовые ящики, а потом опять их навьючивать. Радовался и Иван Мандрика. Сначала ящики собирались вьючить на его лошадь, но потом Ушаков выбрал ее для себя, а то не миновать бы Ивану розог.
В Албазине Романа ожидала свежая лошадь, прислал ее отец. Но лошадь забрал себе Хильковский, а молодому казаку дал другую, похуже.
Запомнилось Роману это возвращение домой: немало упреков, окриков, а то и прямой ругани пришлось выслушать ему. Но вот миновали наконец станицу Игнашину. До Усть-Стрелки оставался всего один переход. В Игнашиной Хильковский вернул Роману его лошадь. Половину пути проехали без приключений, здесь уже была проторена хорошая вьючная тропа. Но верст за тридцать до Усть-Стрелки встретился путникам крутой подъем. Пришлось снимать с лошадей половину вьюков и каждую отдельно, понукая и подталкивая, заводить на гору.
Хильковский поднялся пешком, а Ушаков приказал, чтобы один из казаков и Роман помогли ему заехать на гору на лошади. Казак тянул ее за уздцы, Роман подталкивал, а сам Ушаков, восседая на лошади, хлестал ее плеткой. Но лошадь с тяжелым седоком не смогла взять даже первого, самого пологого подъема. А впереди было еще два.
Тогда полковник, обругав своих помощников безмозглыми дураками, отправил казака с лошадью вперед, а Роману приказал тянуть его за веревку.
Сначала все получалось так, как задумал полковник. Роман с одним концом веревки карабкался вверх и, найдя там подходящую опору, останавливался. Ушаков, обвязав себя другим концом, по сигналу Романа начинал и сам взбираться.
— Тяни! — покрикивал он — Ох ты, господи, ну и дорога! Да тяни ты! Стой! Дай дух перевести!. Пошел! — кричал он, передохнув.
Так преодолели треть подъема. Началось самое крутое место. Роман поднялся на несколько саженей вверх, сел за пень и, окликнув полковника, начал его вытягивать. Полковник ухватился руками за веревку и стал взбираться. На самой крутизне сапоги его заскользили по щебню, и он поехал вниз. Роман не смог удержать свой конец и выпустил его из рук. Ушаков шлепнулся на зад, перекувыркнулся через голову и покатился по тропе. В одном месте он ухватился за кустарник, но удержаться не смог и на животе, ногами вперед, продолжал съезжать, пока не уперся в большой замшелый валун.