Выбрать главу

Голова у него опять начала нестерпимо болеть, но он старался не подавать виду.

— Я еще зайду к тебе. Поболтаем еще, Васька!

И, не прощаясь, вышел на воздух. Все мысли про тренировки сдуло напрочь. Не до них нынче.

«И что мне делать теперь? — спросил Дурной сам себя. — К Ивашке идти? Доораться, достучаться? Так ему не это потребно. Ему нужно, чтобы Дурной Вещун придумки придумывал, как его княжество еще круче сделать. Ему не надо, чтобы я на ошибки указывал. Рогом упрется, злиться начнет. Наверное, даже решит, что я против него злоумышляю, козни строю».

И что делать-то? Смириться и стать игрушкой в его руках? Выуживать какие-нибудь полезные знания из своего прошлого и ихнего будущего — да помаленьку прогрессорствовать? Уныло. А еще ужаснее — смотреть, во что дальше превращается его Темноводье.

Какой-то тупик.

Ни к какому Ивашке Дурной не пошел, вернулся в свою каморку — и как на духу вывали всё Хун Бяо. Долго, взахлеб делился рассказами из прошлого, как тыкался в первые годы, как потом начал строить Темноводье… И во что оно теперь превратилось.

— И вот что мне делать? У Ивашки власть, и у Ивашки свои планы…

— Я тебе уже говорил, Ялишанда: Дао не волнуют чьи-то там планы. Ни Ивашки, ни даже твои. Ты веришь, что ты прав. И, если это так, то это твой Путь. Он уже прочерчен и проложен. Надо лишь верно жить, верно думать, чтобы встать на него. Ищи, друг! Если ты уверен — просто ищи.

«Офигенно! — зло промолчал Дурной. — Потрясающая лекция! А делать-то что…».

— Давай дышать, Ялишанда, — улыбнулся щуплый даос. — Ты здесь совсем плох стал.

И китаец был прав. Как ясно стало, что Чакилган Дурной потерял безвозвратно, так не то что гимнастику даосскую, он и обычные тренировки забросил. Так что покорно встал вслед за бывшим надзирателем и принялся неуклюже шагать, водить по воздуху руками, соблюдая ритм дыхания. Хотя, забыться не удавалось: слишком всколыхнули беглеца Васькины слова. Слишком много боли принял. И самое обидное — не мог найти решение…

Руки замерли в воздухе. Бяо недовольно покосился на непутевого ученика, но свои упражнения не прервал.

— Извини, друг! — Дурной сел на пол и принялся споро обуваться. — Я потом додышу!

И выскочил из горницы. К Никифору! Он умный, он всё поймет! И донесет до Ивашки так, как непутевому бывшему атаману никогда не удастся!

Черниговский жил в отдельной избе, подчеркивавшей его немалый статус. Хотя, избёнка была совсем небольшой — есаул жил там один. Вся семья его оставалась в Сибири. Дурной за десяток шагов до избы перешел на шаг, чтобы отдышаться, и постучал в дверь.

Тишина.

Он колотил с перерывами минут десять — без толку. Заподозрив неладное, беглец из будущего дернул дверь на себя и вошел внутрь. Уже в сенях нос резанул до боли знакомый аромат перегара и пота. На широкой лавке, укрытой медвежьей шкурой, развалился полусидя Никифор Черниговский — пьяный в хлам. Всклокоченный, весь оплывший, красномордый. Дурной поразился тому, насколько литвин уже стар — раньше это не бросалось в глаза.

Страшное ощущение неловкости наполнило бывшего атамана: словно, нечаянно подсмотрел что-то личное и стыдное. Захотелось даже уйти, но Никифор услышал шум, разлепил опухшие, красные глаза.

— Федюшка? — сиплым голосом спросил он.

Лицо растеклось в расползшейся пьяной улыбке истинного счастья. А из глаз сплошной жижей потекли слезы.

— Феденька!

— Это я. Сашко, — смущенно остановил его Дурной, вспомнив, что Федором звали старшего сына Черниговского.

Есаул неряшливо утер лицо рукавом, прищурился и узнал своего нового приятеля.

— А! И верно Сашко, — натужно улыбнулся он и чуток выровнялся на лавке. — Заходь-ко, друже! Седай! Чтой-то ты невесел, Сашко. Нешто по лЮбой своей кручинишься, по Челганке?

Дурной дернулся и замер. От пьяной прямоты Никифора и… и от стыда. Конечно, тоска из сердца никуда не уходила, но сейчас-то! Сейчас он будто и забыл о своей… «лЮбой». Такое сочное слово. Намного сильнее, чем «любимая» из его XX века. А он задвинул свою лЮбую куда подальше, озаботился делами темноводскими… Весьма гнилыми и паскудными.

— А я вот тоже, дружочек мой, — Черниговский виновато обвел руками пьяный разгром в светёлке. — Тоже закручинился. Оносьица, жонка моя пред Богом, да все сынки мои — оне ж в тюрьмах сидят. Как порешили мы паскуду-Обухова, как в бега вдарились, так ихв чепи и заковаша. Не приняла краля моя, Оносьюшка, душегубства моёва, не простила — и за мной не пошла. От того и претерпевають они ноне… А я тут…

Снова опухшее лицо есаула заблестело от слез.