Ана Пауча вновь обретая забытые привычки, осматривает все вокруг и обнаруживает под эвкалиптом водопойный желоб, питаемый тоненьким ручейком. Она снимает платок и хочет смочить его. В воде-зеркале, где уже давно не отражаются лошадиные ноздри, она неожиданно видит себя. Белая, как ком снега, голова вызывает в ее воображении иной образ — она, мертвая, лежит на снежной постели, на Севере. Удивленная, она долго разглядывает свое отражение. Она не знала, что так состарилась. За несколько недель путешествия на ее лицо, ее шею словно обрушилась сокрушительная эпидемия морщин. Глаза глубоко запали. Ей стоило не малых трудов их разглядеть.
Она медленно разбивает это зеркало, погрузив в него платок, качает головой и возвращается в конюшню. Какое счастье, что ее спутник слеп. Такой ученицей он не стал бы гордиться. Она молча кладет ему на лоб холодный компресс. Это все, чем она может облегчить его страдания.
День без песен, без разговоров. Вся еда — несколько сухих фиг. Каждые десять минут — стакан свежей воды, которую больной, следуя советам бывшей мойщицы трупов, пьет маленькими глотками.
Поздно вечером калека начинает говорить. Ана Пауча предчувствует, что сейчас она впервые услышит ту единственную историю, которую слепой певец так и не переложил на музыку. Гитара, как всегда, рядом с ним, стоит только протянуть руку. Но он не просит ее себе на помощь.
— Меня зовут Трино. Тринидад. Так звали и моего отца, и мою бабушку. Это имя равно годится всем, и мужчине, и женщине. В наших краях Трино означает песнь птицы. Какую историю хочешь ты услышать? Историю Трина или Тринидада?
— И ту и другую, — отвечает Ана, поддерживая его голову, обмотанную мокрым платком. — Но только говори тихонько. Если ты снова раскашляешься, лихорадка вернется. Нам ведь не к спеху. Ночью-то я все равно идти не могу. А о тебе и говорить нечего…
— Трино был маленький мальчик, мечтательный и одинокий, который беседовал с символами. Я тебе объяснял, что такое символ, помнишь?
— «На молнией разбитом старом вязе, наполовину сгнившем и сухом…»- декламирует прилежная ученица Ана Пауча, и слепой чувствует, что она улыбается.
Его рот тоже растягивается в улыбке, обнажая желтые зубы.
— Трино отказывался ходить в церковь. Но во дворе, за домом, в тени своего любимого дерева, он сооружал из красной глины алтари. Он накрывал их куском белой материи, подолгу любовался ими. Но не молился. Я хочу сказать, не произносил тех слов, которые люди называют молитвами. Затем из самодельной лейки, а попросту — из продырявленной консервной банки, он обрушивал на свою церковь нескончаемый дождевой поток, пока красная глина не окрашивала все вокруг кровавым цветом. Он любил это пресуществление, это таинство, потому что оно совершалось только его собственной волей, осуществлялось только его руками. В иные дни он накладывал на свое литургическое сооружение дрова и разжигал огонь. Огонь он тоже любил. Он был рожден с мятежной душой, которая постепенно мужала и крепла по мере того, как он наблюдал жизнь своей семьи. Своей бедной семьи, правильнее было бы сказать, и других бедняков деревни. Вокруг царила только нищета, и она порождала тех, кого блюстители порядка называют виновниками катастроф, а я — бунтарями.
Ана Пауча гладит молчащую гитару, словно притихшего ребенка. Но мысли ее уносятся в прошлое. А точнее, в те времена, когда Трино-далекий мальчик придумывал свои катаклизмы, а она, Ана-молодая, расплетала косы и шла к морю ждать возвращения лодок. У нее уже были дети, и они резвились на песчаном берегу.
— В то время единственным школьным учителем в деревне был старый священник, который умел только читать и писать. Поэтому Трино получил весьма скромное образование, где главное место, конечно же, занимал катехизис. Ты ведь тоже его знаешь, правда?
Ана Пауча молчит. Она считает, что ее размолвка с богом — не такое уж важное событие, чтобы утруждать себя рассказом об этом.
— Катехизис… Бог — белый голубь, а дьявол — черный уж. Все, кто окружал Трино, смотрели на жизнь именно так. Но сам он осознавал, что такое представление о жизни его не устраивает. Бог всегда являлся к богатым, где находил вкусную пищу, чтобы набить свое брюхо, и роскошные машины, чтобы раскатывать в них в свое удовольствие. Дьявол силой поселялся у бедных, принося им в качестве платы за проживание болезнь и холод. И тем не менее говорили, будто бог любит бедных. Настаивали на этом. Но это превратная, абстрактная любовь, ведь он никогда их не видел. Трино считал такое положение дел несправедливым. И однажды он решил, что надо все поставить на свои места. Бог стал ужом, дьявол — голубем. И так как Трино ненавидел ужей, он, когда началась война, взял в руки оружие и начал жечь церкви. Со знанием дела. Мальчик Трино, живший в молодом человеке по имени Тринидад, нес огонь этому богу-ужу, которого не любил. Нес с радостью, зная, что сражаясь против бога, он сражается против холода. Холода, который люди считали вечным.
Ана Пауча пальцами бывшей матери ласкает струны гитары, и та издает чуть слышные жалобные звуки. В этих звуках словно заново рождается и выражает свои мысли бывший мальчик Трино (в его краях это имя означает песнь птицы). Несмотря на свои триумфы, бог повергнут. Ана Пауча убеждена, что застывшие глаза ее спутника видят голубей. Тучи голубей на своем, внутреннем небе.
— Как ты думаешь, он был поэтом? Революционером?
— Кто? — широко раскрыв глаза, спрашивает Ана Пауча, затерявшаяся в этом крылатом небе.
— Трино, конечно же!
Ана Пауча спускается на землю, и лицо ее озаряет улыбка.
— Он был ребенком.
Под ее материнскими пальцами гитара произносит последнее слово. Песнь птицы. Трино.
Вопреки уверениям людей Ана Пауча теперь знает, что вспоминать о детстве — это значить призывать жизнь. Или, вернее, вновь призывать. Лихорадка калеки возникает и исчезает в одну ночь, его руки снова обретают легкость рук музыканта, а ноги — силу, чтобы быстро идти по дорогам. В его утреннем приветствии слышится нетерпение.
— Вставай, бабуля! Мы не можем больше питаться сухими фигами. Это хорошо для бедуинов, но не для двух гордых испанцев двадцатого века, каковыми являемся мы! — Как бы в подтверждение его слов конюшню сотрясает гул сверхзвукового самолета. — Я стану петь одну очень грустную песню, самую грустную, какую только знаю. И пока люди будут обливаться слезами от моего прекрасного пения, ты соберешь пожертвования. Согласна?
Она не отвечает. Она повязывает свою седую голову воительницы (или голубки?) еще влажным платком. Солнце хорошо его высушит думает она. И не только платок, мысли тоже. К Северу лучше идти с пустой головой.
Она берет свой узелок со сдобным, очень сладким хлебцем с миндалем и анисом (пирожное, сказала бы она), не замечая, что он уже почти ничего не весит, что он легок, словно сухая ветка, которую не питают больше соки дерева. Она не хочет думать об этом. Север вдруг представляется ей очень далеким, будто он находится в конце дороги, этапы которой по чьей-то воле умножаются. И сын, кажется ей, тоже уходит в самый глубокий, самый темный закоулок ее памяти. Может, этот чудной слепец, этот поэт — поджигатель церквей и есть ее малыш, ее настоящий малыш, которого она спасла от лихорадки своими материнскими руками? Вновь обретенными материнскими руками.
Старая Ана-нет, словно завороженная хриплой музыкой гитары, снова пускается в путь. Слепой смеется, кашляет и время от времени тихонько напевает гордой воительнице слова невероятно истории о море, о молодой Ане, которая под слепящим соленым ветром ждет возвращения лодки под названием «Анита — радость возвращения». Возвращение, которое так никогда и не состоится, говорит песня.
8 и 9
— Ана Пауча!
Застигнутая врасплох, Ана вскидывает голову к калеке. Она никогда не называла ему своего имени. Они соединились, как две усталости, две половинки нужды, чтобы образовать из них одну целую, два слова, случайно столкнувшихся и сложившихся в фразу, не обязательно законченную. Но их имена… Да, он рассказал ей историю человека по имени Тринидад, историю маленького мальчика, которого звали Трино, песнь птицы. Но это совсем не означает, что он рассказал о себе. Он рассказывает много всяких историй — и в песнях, и так. Поди узнай, как зовут его на самом деле.
— Ты не отвечаешь, Ана Пауча? Тебя удивляет, что я знаю твое имя? Ты сама мне сказала его. Я же не рылся в твоей голове.