Эта дорога вела Ану на высокий скалистый мыс, откуда она каждый вечер смотрела, как лодка «Анита — радость возвращения» удаляется к горизонту, медленно погружается в него и исчезает, унося ее мужа и сыновей к работе.
Эта дорога вела Ану-молодую под сень сосен на тайные свидания с Педро-молодым. Два раза в неделю. Он терпеливо ждал ее, подремывая на ковре из сухих иголок. От его кожи исходил вчерашний запах моря и сегодняшний — смолы, благоухающий возлюбленный, соединивший в себе два самых прекрасных аромата в мире. Он разыгрывал спящего красавца, с застывшей на устах улыбкой погруженного в грезы ожидания (ожидания ее), а она, Ана-бесцеремонная, изображала уже проснувшуюся красавицу, звонкие поцелуи которой могли бы оживить даже мертвого. Он пробуждался. Она засыпала. Игра длилась часами. Они заново сочиняли самую старую сказку из истории человечества. И самую прекрасную. Сказку, которая должна было привести только к счастью. К той туго натянутой нити, что связывает человека с его судьбой. Нити, что рвется с сухим треском. А потом наступает одиночество. Ана-сирая.
На этой же дороге ждала она возвращения малыша в свой покинутый жизнью дом. Чтобы хоть немного утолить материнский голод.
Это было вчера.
Куда приведет ее эта дорога сегодня?
Вдова, осиротевшая мать, она со слепой покорностью шагает в ночи. Она знает каждый камень, каждую выбоину, каждый бугорок, точно знает место, где дорога идет прямо, словно отдыхает, прежде чем решительно повернуть на север. Через десять минут Ана будет у железной дороги. Она терпеливо будет шагать за скорым поездом в клубах дыма, который, словно траурное облако, оставляют за собой некоторые составы, и от него ее вдовье платье станет еще более черным. Ана Пауча пойдет вслед за этим поездом, что держит путь в глубь страны, а затем к далекому Северу, где высится тюрьма ее сына. К тому самому Северу, где холодно. Женщина теплых краев, к худшей из смертей. Под снегом, в сером сумраке зарождающегося вечера. Этот вечер наступит, она уже чует это, словно предзнаменование.
Воспоминание молнией вдруг разрывает темноту ее память. Педро говорил:
— Я счастлив, Анита. У меня жена, три сына, лодка. У нас есть Республика. Республика, которую весь народ пожелал, выбрал. Есть все, что нужно человеку для жизни. Больше и желать нечего.
Он с улыбкой обнимал ее.
— А тебе разве не хочется стать наконец кем-то важным? Как другие?
Да, они, Педро и ее сыновья, были никем. Теперь Ана Пауча знает это хорошо. Она встряхивает головой. Она не позволит себе поддаться слабостям своей памяти, которая хотела бы сделать ее реальным действующим лицом. Ее, Ану-нет.
В тот день, когда гражданская война голосом любимой и уважаемой Республики призвала ее мужчин, Педро Пауча спокойно курил сигару в тени виноградника — редкий случай, когда выпала минутка отдохнуть после обеда у себя во дворе, а три их сына, вооружившись инструментом, отправились на берег чинить лодку: накануне во время шторма она наткнулась на скалу и получила пробоину. Эта пробоина уже была предвестницей беды. Педро Пауча загасил о землю недокуренную сигару; три их сына не дошли до берега: слух и всеобщей мобилизации, которым гудела деревенская площадь, заставил их повернуть обратно. Лодка так и осталась с дырой на боку. На время, подумала тогда Ана. А оказалось — навсегда. Пронизанное любовью название «Анита — радость возвращения» со временем утратило свой изначальный смысл. Оно стало звучать как насмешка судьбы, ибо не было больше никакого возвращения. Ни в радости, ни в слезах. Трое мертвых, преданных забвению в братской могиле. Безымянные. Один живой, навеки преданный забвению в тюрьме на другом конце страны. Вот и все.
Но ведь удары судьбы обрушились не только на нее. Ана заставила умолкнуть свою боль, придушила ее, утопила во всеобщей боли. Она никому не могла поведать о своей трагедии. Ведь ее судьба — не исключение, а скорее зеркало, в котором отражалась скорбь других.
Единственный поезд, что идет на Север, — андалусский экспресс — прибудет на станцию с минуты на минуту. Он только что вышел из города, расположенного чуть южнее, совсем неподалеку, и уже идет с опозданием на сорок семь минут, как сказал кто-то, прочтя объявление на табло в зале ожидания. А это значит, что в Мадрид он придет позже, чем предусмотрено расписанием, более чем на два часа, что французской границы он достигнет бог знает когда, что толпа туристов, а также испанских и португальских эмигрантов, которые возвращаются во Францию или в Германию, это путешествие покажется бесконечным, и за время пути усталость и волнения вытеснят понемногу их впечатления — у одних восторженные, у других привычные.
Ворча на разных языках, люди словно застыли. Привязанные к своим чемоданам, к своим детям, в широкополых соломенных шляпах, они ждут.
Ану Паучу все это не касается. У нее нет лишних денег на билет. Она стоит тут, на станции, только ради того, чтобы увидеть, по какой ветке пойдет поезд, и последовать за ним. Она не хочет спрашивать у людей, где находится Север, потому что ищет не просто северную сторону того места, где она находится, а Север страны. Она пойдет туда пешком. Вдоль тянущихся змеей двух ниток металла. Она знает, что у нее хватит времени завершить это путешествие, что смерть не призовет ее к себе прежде, чем она дойдет до цели. Смерть ждет ее там, на Севере. Словно обе они, старая женщина и смерть, заранее назначили встречу. Без лишней спешки. Но неотвратимо.
Ана прижимает к животу узелок со сдобным, очень сладким хлебцем с миндалем и анисом (пирожное, думает она). Хлебец всегда согревает тело. А этот, увязанный в перкалевый платок, тесно прижатый к ее телу, тем более. Полных два дня она готовила его. Старательно. Кропотливо. Словно хотела искупить тридцать лет бездеятельности по отношению к своим близким. Ведь главное, что сделала с ней война, — это приговорила к бездеятельности. Столько долгих (столько прекрасных!) лет рядом с ней были четверо мужчин, а потом вдруг — раз! — и больше ничего, никого. С этим трудно смириться. Трудно жить. Твердить четыре имени: Педро, Хуан, Хосе, Хесус, лепить их во рту, словно четыре вселенные, произносить, смотря по настроению, то с любовью, то с гневом, и вдруг — раз! — некого позвать, нечего сказать. Тридцать лет молчания, день в день, час в час, минута в минуту. Тридцать лет, погруженных во мрак ночи. Конечно, она говорила людям «добрый день» и «до свидания», «вы очень любезны» и «большое спасибо». Но ведь это не значит — разговаривать. Это значит еще больше отягчать молчание.
Два дня ушло на то, чтобы испечь хлебец для малыша (настоящее пирожное, сказала бы она). Два полных дня. Купить фунт крупчатки у бакалейщика. Замочить накануне дрожжи, чтобы они побродили не меньше полусуток. Ошпарить кипятком миндаль и снять с него кожицу. Выбрать полдюжины яиц в коричневой скорлупе, ведь у них желток самый насыщенный, самый питательный. Найти зрелый укроп, общипать цветы, которые, напоминая детство, пахнут анисом. (Анисом пахли на следующий день после праздника и губы Педро и троих ее сыновей.) Отмерить сахару, положить три — с верхом! — ложки, чтобы хлебец был сладкий (сладкий, как пирожное, думает Ана). Чуть согреть оливковое масло, чтобы оно стало нежнее. Добавить две щепотки соли. Все утро — раскаленная плита. Сорок восемь часов любви.
Она не пожалела времени, не пожалела денег, купила все необходимое. Уж коли дело касалось малыша, она не хотела выглядеть старой скрягой. Она бедна, трудно даже представить как бедна. Пусть. Но если нужно поднатужиться — поднатужишься. Вот и все. И потом, в тот день, когда она решила отправиться в путь, она сказала себе, что для ее сына эти тридцать лет были, верно, голодными годами. Она имеет полное право называть тридцать лет тюрьмы так, как ей хочется. Это ее сын. Тюрьма ее сына. А следовательно, и ее тюрьма тоже.