Библиотечный виноград вывели методом цепочечной инженерии инаки концента Нижней Вроны перед Вторым разорением. Каждая клетка несла в своём ядре генетические цепочки не одного, а всех сортов винограда, о которых знали вронские инаки, а уж если они о каком не слышали, значит, он того и не стоил. И вдобавок – фрагменты генетических цепочек различных ягод, плодов, цветов и ароматических трав: фрагменты, которые под воздействием биохимической сигнальной системы клетки-хозяина производят молекулы вкуса. Каждое ядро было архивом более обширным, чем Великая базская библиотека: оно хранило коды почти всех природных молекул, когда-либо стимулировавших обонятельные клетки человека.
Конкретное растение не могло проявить все гены сразу – не могло быть сотней разных сортов винограда одновременно, – поэтому «решало», какие из них проявить – каким виноградом стать и какие вкусы извлечь из архива, – исходя из чрезвычайно сложной системы сбора данных и принятия решений, которую вронские монахи вручную прописали в его протеинах. Библиотечный виноград отзывался на малейшие нюансы света, почвы, ветра и климата. Все усилия и промахи виноградаря влияли на вкус вина. Библиотечный виноград обманывал любые уловки виноделов, вообразивших, будто могут вырастить из него один сорт два лета подряд. Тех, кто по-настоящему знал, как это делать, поставили к стенке во время Второго разорения. Многие современные виноделы предпочитали не рисковать и выращивали старые сорта. С библиотечным виноградом возились одержимые вроде фраа Ороло, для которых это становилось призванием. Разумеется, библиотечный виноград решительно невзлюбил условия в конценте светителя Эдхара и до сих пор помнил ошибку, которую предшественник Ороло допустил пятьдесят лет назад. Он неправильно обрезал лозу, и память об обиде, закодированная в феромонах, навсегда отравила почву. Виноград рос мелким, бледным и горьким, вино получалось соответствующим, и мы даже не пытались его продавать.
В том, что касается дерева и бочек, мы преуспели больше. Покуда вронские инаки создавали библиотечный виноград, в нескольких милях выше по течению реки их фраа и сууры из сельского матика Верхневронского леса проделали не меньшую работу над дубом для бочек. Клетки древесины вронского дуба (по-прежнему наполовину живые после того, как дерево спилили, разрезали на доски и согнули) анализировали молекулы, плавающие в вине: одни отпускали, а другие заставляли просачиваться наружу, где те отлагались в виде ароматных налётов и корочек. Дерево было так же привередливо к условиям хранения, как библиотечный виноград – к погоде и почве. Винодел, который плохо заботился о бочках и не стимулировал их должным образом, бывал жестоко наказан: он обнаруживал все самые ценные сахара, дубильные и смолистые вещества снаружи, а внутри – технический растворитель. Дерево предпочитало тот же интервал температур и влажности, что человек, а его клеточная структура откликалась на вибрацию. Бочки резонировали от человеческого голоса, как музыкальные инструменты, поэтому вино, хранящееся в обеденном помещении и в подвале, где репетирует хор, имело разный вкус. Климат Эдхара хорошо подходил для выращивания вронского дуба. Что ещё лучше, мы славились своим умением выдерживать вино. Бочки хорошо себя чувствовали и в нашем соборе, и в нашей трапезной, с благодарностью отзывались на пение и разговоры. Менее удачливые конценты присылали в Эдхар вино на выдержку. Кое-что перепадало и нам. Вообще-то не предполагалось, что мы будем его пить, но мы иногда немножечко подворовывали.
Корландин благополучно справился с затычкой, нацедил вина в лабораторную колбу и разлил из неё по стопочкам. Первую вручили мне, но я знал, что нельзя пить сразу. Когда все за столом получили по стопочке (Корландин – последним), он поднял свою, поглядел мне в глаза и сказал:
– За фраа Эразмаса, по случаю его выхода на свободу, чтобы она была долгой и радостной и чтобы он воспользовался ею с умом.
Зазвенели сдвигаемые стопки. Меня несколько смутили слова «чтобы он воспользовался ею с умом», но я всё равно выпил.
Ощущение было волшебное, как будто пьёшь любимую книгу. Остальные выпили стоя. Теперь они сели, и я увидел другие столы. Некоторые инаки повернулись ко мне и подняли кружки с тем, что уж они там пили, другие увлечённо беседовали о своём. В дальних концах трапезной, в основном поодиночке, стояли те, с кем я больше всего хотел поговорить: Ороло, Джезри, Тулия и Халигастрем.
Ужин оказался длинным и не слишком аскетичным. Мне подливали и подливали. Я чувствовал себя в центре внимания и заботы.