Обычно кобель, напустив лужу — а с ним такое случалось — вел себя немного иначе. Хозяина встречал, лежа на брюхе, и заранее щурился, ожидая побоев. Хвостом мел, чуть что — брюхо голое показывал: у собак лежачего не бьют. Это вам не люди.
— Та–ак, — грозно и с растяжкой начал Сигизмунд. — Вот, значит, ка–ак… А гуляли мы зачем? За кошками гоняться? Та–ак…
Кобель с готовностью пресмыкнулся. Вот ведь холуй.
Сигизмунд пошел за тряпкой. Подтер пол. Вымыл руки. Вернулся к пленной наркоманке. И только тут увидел, что подол у нее мокрый.
У себя дома, значит, мостовые с мылом…
Тут Сигизмунд сжал кулаки.
— Твоим денег не хватит, гнида, за тебя откупиться! Поняла?! Ты че, думаешь, раз русский — так и гадить можно? Ты у меня…
Девка вдруг начала краснеть. В глазах появилась ненависть. Совсем бешеными они стали. И заорала что–то в ответ. Поняла, видать. Долго орала. Замолчит, а после снова принимается.
И визгливо так, истерично.
И не по–эстонски она орала. Интонации другие. И не по–фински. Но все равно чудь белоглазая. Явно по–прибалтийски орет. Вон свистящих сколько.
А девка так надсаживалась — аж на тахте подпрыгивала. Чаще всего повторялось слово «двала».
Тут Сигизмунда осенило.
— Тебя что, Двала зовут? — Он оборвал ее гневную тираду. Ткнул в нее пальцем. — Ты, Двала!
Она окончательно рассвирепела. Замолчала, сопеть стала. Зенки белесые таращить. А Сигизмунд успокоился. Есть контакт!
— А что, — рассудил он, — красивое имя. Двала. А я — Сигизмунд. — Он ударил кулаком себя в грудь. И еще: — Сигизмунд — Двала, Сигизмунд — Двала…
До девки, вроде, что–то дошло. Пробилось, видать, в ее мультипликационный мир искусственных грез.
— Сигисмундс, — повторила она. — Харья Сигисмундс… Игхайта лант'хильд йахнидвала…
— Я те дам — «харя»! — обиделся Сигизмунд.
Она скорчила умильную морду.
— Харья! — сказала убежденно. — Махта–харья!
Стало быть, «харя» на ее языке вовсе не ругательство. А вот что?
— Что же мне с тобой делать–то?
Он достал из кармана золотую лунницу и покачал над ней, держа за ремешок.
Она вся так и встрепенулась. За лунницей глазами водить стала.
— Твое? Где взяла? Подарил кто или украла?
Понимал, конечно, что девка ему не ответит. Сам для себя говорил.
Тут девка, глядя на Сигизмунда, что–то моляще вымолвила. Отдать, небось, уговаривала.
Если это и впрямь отвязная подружка кого–нибудь из бугров, то будет лучше, ежели лунница вернется к владельцу вместе с носителем. А для него, Сигизмунда, самое главное сейчас — чтобы эта идиотка не сбежала. Иначе не отбрешешься потом.
С другой стороны, если девке дурной лунницу вернуть, глядишь, и успокоится. Может, ей без лунницы ходу назад нет?
Сигизмунд молча встал и, покачивая лунницу в руке (до чего же увесистая!) пошел в прихожую. Запер все замки на входной двери, а ключи сунул в карман старой куртки, что бесполезно висела на вешалке.
Ибо решил он, Сигизмунд, по доброте да мягкости, пленницу развязать. Не фашист же он какой–нибудь. Если девкины предки красных партизан на лесопилке живьем распиливали, то это не означает, что он, Сигизмунд, должен брать с них пример. Негоже это — на беззащитной сторчавшейся дуре за грехи ее предков отыгрываться.
Опять же, от лежания в связанном виде повредить она в себе чего–нибудь может. От супруги своей Натальи, гинекологически опечаленной дамы, ведал Сигизмунд: женский организм — механизм сложный и скудному мужскому уму недоступный. Повредится эта паскуда изнутри — не расхлебаешь потом неприятностей.
И вот, глядя на себя как бы печальными глазами записного миротворца, умиляясь на собственное добросердечие, отправился Сигизмунд наркоманку от пут избавлять. Кобель к тому времени догрыз уже девкину чуню и теперь, стоя на тахте, покушался на вторую. Девка, яростно шипя, отлягивалась.
— Пшел, — сказал Сигизмунд, сгоняя кобеля.
Девка повернулась к Сигизмунду и сказала что–то. С явным презрением процедила. Себя, Двалу, помянула, голосом выделив.
Сигизмунд не обратил на это внимания. Приподнял ее и надел лунницу обратно ей на шею. Затем водрузил девкины ноги себе на колени и, согнувшись, стал распутывать бельевую веревку.
Конечно, полагалось бы ножом путы разрезать. Но во–первых, в доме не было достаточно острого ножа. А во–вторых, Сигизмунду было жаль губить веревку… Хорошая веревка, такую не вдруг купишь. Десять тысяч год назад за моток отдал — цена! Да и вообще трепетность была у Сигизмунда к веревкам
— от недолгого альпинистского прошлого осталась.