Периферия текста свидетельствует о его организации зачастую лучше, чем центр, поэтому эпизод между Веничкой и старшим ревизором Семенычем идеально демонстрирует механизм отношений между воображаемым и символическим (разводя их согласно повествовательным эффектам, которые они производят как «субъекты» речи) и одновременно обнажает интересующую нас связь эротики и утопии.[117] «А Семеныч, между нами говоря, редчайший бабник и утопист, история мира привлекала его единственно лишь альковной своей стороной»[118] (с. 84.). Таким образом, сексуальное влечение оказывается соотнесено как с утопией, так и с историей. Последняя воплощается рассказами Венички в серию эротических анекдотов, выполняющих функцию своеобразного проездного тарифа. Если учесть, что стратегия веничкиных рассказов и их ситуационный контекст восходят к нарративной матрице «Тысячи и одной ночи», а отношения старшего ревизора и Венички повторяют отношения Шахрияра и Шехерезады, т. е. шаха и его наложницы, актуализируется и сексуальный характер взаимоотношений рассказчика и его слушателя. Повествование призвано сублимировать эту латентную сексуальность, переводя её в реальность / фиктивность рассказываемого, или, в терминах теории «речевых актов», переводя её из плана акта высказывания в план самого высказывания (метод, изобретенный ещё тайным советником Гете[119]). Но «всемирная» история и рассказ о ней характеризуются некоей ущербностью, нарративной прерывистостью и неполнотой, поскольку в силу роковой неизбежности (старшему ревизору нужно выходить в Орехово-Зуеве) повествование не может достичь своего финала, а возбуждение Семеныча — своего разрешения. Каждый эпизод из «альковной истории мира» прерывается ante coitus его участников, поскольку Семеныч каждый раз вынужден заинтригованным выскакивать на перрон, так и не узнавая, «У(((л он все-таки эту Лукрецию», или нет. Рассказы Венички создают именно ту историю (в значении дискурса об истории, — историографии), которая, с точки зрения М. Фуко, только и может быть истинной. «История будет „действительной“ в той мере, в какой она внесет прерывность в само наше бытие. Она расчленит наши чувства, она драматизирует наши инстинкты, она умножит наше тело и противопоставит его ему же».[120] Орехово-Зуево является точкой своеобразного нарративного и сексуального коллапса, что позволяет, однако, интриге сохраняться, истории длиться, а Веничке беспошлинно ездить в Петушки. Орехово-Зуево воплощает собой принцип реальности, который, согласно Ж. Лакану, не просто противостоит принципу удовольствия, но и «состоит в том, что игра продолжается, то есть удовольствие возобновляется».[121] Если уж искать расположение третьего регистра лакановского психоанализа — реальное, то делать это следует именно в этом месте разрыва истории и рассказов Венички, реальное «находится» в Орехово-Зуево, точнее, в точке разрыва между Орехово и Зуево.[122]
117
Кроме того, важность этого эпизода для текста поэмы в целом подчеркивается тем, что после него радикально меняется характер повествования: связь с окружающей реальностью окончательно обрывается, и Веничка уходит в мир алкогольного бреда, погружается в
118
Здесь необходимо отметить незамеченную комментаторами отсылку к Н. А. Бердяеву. Ср.: «Метод разоблачения иллюзий сознания у Маркса очень напоминает то, что делает Фрейд» (Бердяев Н. А. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 81). Если первый, с точки зрения Бердяева, является носителем утопических интенций, второй обвиняется им в пансексуализме. См. также: Бердяев Н.А. Я и мир объектов // Бердяев Н.А. Философия свободного духа. М., 1994. С. 310–311. Это бердяевское сопоставление критических методов Маркса и Фрейда теперь стало общим местом европейского гуманитарного сознания (появление фрейдо-марксизма — лучшее тому подтверждение). И Маркс и Фрейд рассматриваются как критики «ложного» сознания: если первый вскрывает детерминированность сознания производственными отношениями (политическая экономика), второй демонстрирует зависимость работы сознания от психической деятельности бессознательного, также трактуемой в экономических терминах (экономика желания). Таким образом, фигуры «бабника» и «утописта» совмещаются не только в характере старшего ревизора Семёныча, но и в контексте современных социальных наук.
119
«Думаете, ему <Гете — И.К.> не хотелось выпить? Конечно, хотелось. Так он, чтобы самому не скопытиться, вместо себя заставлял пить всех своих персонажей» (с. 66).
120
Фуко М. Ницше, генеалогия, история // Философия эпохи постмодерна. Минск, 1996. С. 88.
121
Лакан Ж. «Я» в теории Фрейда и в технике психоанализа. Семинары. М., 1999. Книга 2. С.125.
122
Именно в Орехово-Зуево на поверхность дискурса всплывают самые глубинные физиологические процессы функционирования психики. Это биологические и в принципе не артикулируемые движения организма, — поглощение и извержение, — метафорически отсылающие к фрейдовской либидозной экономике инвестиций и контр-инвестиций. «Мгновения два или три он (Семеныч) еще постоял…, а потом уже рухнул под ноги выходящей публике, и все штрафы за безбилетный проезд хлынули у него из чрева, растекаясь по перрону» (с. 87). Причем, если Семеныч является «агентом» этой экономики, Веничка растворяется в стихийной энергии бессознательного, утрачивая себя как субъекта действия и сознания (субъекта