11 дек[абря]. — Р[унова] в составе студкомиссии.
12 дек[абря]. — У нас с Айболенским сидит два часа. С какими-то глупыми салфетками.
13 дек[абря]. — Вижу, прогуливаясь с пьяной А. Захаровой.
14 дек[абря]. — Обозреваю с подоконника, в составе комиссии.
15 дек[абря]. — В глупом спортивном костюме. Вероятно, на каток. Вечером с Красовским проявляем её портрет.
16 дек[абря]. — Не вижу.
17 дек[абря]. — Вижу, прогуливаясь с Каргиным по 2-ому этажу.
18 дек[абря]. — Не вижу.
19 дек[абря]. — Р[унова] с Тимофеевой у нас в комнате. Пьяно с ней дебатирую.
20 дек[абря]. — с дивана 2-го этажа созерцаю её хождения.
21 дек[абря]. — вижу её с А. Захаровой, студобход. Подклеила Евангелие.
22 дек[абря]. — вызывает А. Сапачева.
23 дек[абря]. — вижу дважды. В пальто, с Красовским. И столкн[овение] на лестнице.
24 дек[абря]. — не вижу.»
Пока всё в духе Венедикта: вожак факультетского комсомола потупляет глаза и подклеивает старенькие листы Евангелия. Семь лет спустя она выстрелит в него из охотничьего ружья в упор, и только «первенец» Тихонов спасёт друга, успеет подбить ствол вверх. Спустя пятнадцать лет роковая любовь заставляет сделать запись: «Зимакову покину легко. Всё дело в Р.». (7 апреля). В дневнике 1974 года — охлаждение к Петушинской стороне, к Караваевским перипетиям, к жене Валентине Зимаковой, «пухлый младенец» поэмы — сын Венедикт не поминается. Венедикт записывает: «Зимачиха. Её взгляды на вещи за истекшие два года несколько осунулись, стали поджарыми». Но и в экспедиции он сомневается: «Где, по возвращении, я найду Пенелопу или Клетемнестру? Что будет моей Итакой, а что Спартой и Микенами?». Не знаю как Пенелопой, а вот Клетемнестрой могла оказаться и Зимакова, и Рунова. Румяная пышная красавица-комсомолка Юлия Рунова пятнадцать лет до и почти пятнадцать после требовала от Венедикта только одного и он записывает это требование: «Она отказывается от сочетания с ним, пока тот не изживёт свои идейные заблуждения». Представьте себе роман Ильича в юбке и «в какой-то белой штуке с хохлацким вышитым воротничком» и Фанни Каплан в затрапезных брючишках и с рюкзаком пустых посудин. Венедикт точно рисует характер этих почти тридцатилетних отношений в трёх строках дневника 1974, на временном экваторе: «Ю. Р. в письме 14/VI: „а причудливая форма полувраждебности — полуфлирта, декларативные шашни, единоборство ублюдочных амбиций, противостояние двух придурков“». Комплекс Иродиады: пляска с отрубленной головой. Нет, скорее комплекс Клеопатры — быть прекрасной всю ночь, а на утро без жалости казнить… А тут ещё похмелье!
Венедикт объезжает свои владения в Москве, в Петушках, во Владимире, осматривает строй своих диадохов и адептов — это он делал по крайней раз в год, как инспекционную поездку, чаще всего весной, на Пасху — проверить степень «поджарости» взглядов. И часто поникал — отступников и просто предателей было много.
Как повелось ещё со второй половины шестидесятых на Страстной неделе Венедикт приезжал во Владимир и к Пасхе собиралась вся «секта» — как называли её в официальных органах — венедиктинцев. Хорошо было нежиться у Успенского собора под весенним солнышком, глядя на безбрежное половодье Клязьмы и переживая радость, что зимняя бездомность позади, позади тусклое тепло временных кочегарок, а впереди профессионально сданные экзамены в новые институты и разложение новых идеологически неокрепших партийно-комсомольских коллективов богословско-декадентским угаром. Поэма «Москва–Петушки» была своего рода программой «секты», фратрии, братства венедиктинцев. «Умрём под собором!».
Но в семидесятых все устали: у каждого было по три-четыре института, только столетие Ленина спасло многих персонажей поэмы от лагерного срока после событий в Чехословакии (следствие велось два года, до самого юбилея, и решили посадить только четверых вместо двадцати одного, чтобы не портить торжества). Венедикт и в поэме утверждал, что «революции совершаются в сердцах, а не на стогнах», и в дневнике, как кредо вне времени, записывает: «Уважение ко всякой необитаемости, ко всякому бездействию, лишенности всего, кроме форм протяженности. Представ перед Господом… не в чем будет себя упрекнуть, а действуя, есть риск несколько раз сплоховать». Это отношение Венедикта к диссидентской деятельности, ответ Петру Якиру, Ирине Белогородской, Вадиму Делоне…
«За всю жизнь увидеть только одного счастливого человека: Пашку Радзиевского». У Пашки Радзиевского в переулке близ Колхозной площади читал свои рассказы друг хозяина робкий писатель-сатанист Мамлеев. После чтения каждого рассказа он искательно заглядывал Венедикту в глаза, но тот неумолимо бухал: «Говно». Мы с Венедиктом пили вина, ели снеди и хозяева явно рассчитывали на обоюдную приятность. После третьей рассказа я не выдержал и закричал с чувством благодарности за утолённый многодневный голод: «Веня! Да гений! Гений же!» Я схватил писателя в охапку и стал его подбрасывать. Венедикт расхохотался. Я неделю после этого чувствовал метафизическую осквернённость, отягчённую самыми пошлыми галлюцинациями наяву, а Веня сочувственно смеялся: «Я всерьёз предупреждал: говно — вымажешься». Пашка Радзиевский скоро взблеял козлом, взял у Венедикта доверенность на парижские гонорары за поэму и растворился вместе со своим Мамлеевым в европах. Всем, кто уезжал на Запад и просил «доверенность», Венедикт подписывал без условий, махнув рукой, будто отсылая всех в небытие.