Вика молча слушала. С легкой своей улыбкой, в которую я когда-то влюбился раньше, чем в ее хозяйку. А вот глаза были грустными.
— Стало быть, сидим мы и смотрим. Как вдруг невесть откуда появляется второй истребитель и таранит первый. В секунду оба самолета — в хлам! А мы — живы. Представляешь, только что уже ощущали себя покойниками, ан нет: поживем еще! А я ведь, Викуша, так и не узнал ничего о пилоте того, второго самолета… Кто он, откуда, осталась ли семья… Он ведь всех нас тогда спас. А себя вот не пожалел… Пусть небо тебе будет пухом, офицер.
Вика смотрела на меня печальными глазами и молчала. Помолчал и я.
Заморосил унылый сентябрьский дождь. Я поднял воротник курки и поежился: даже для позднего сентября было довольно-таки прохладно. Да еще и ветер поднялся совершено некстати, срывая с кленов разлапистые оранжевые листья и старательно устилая ими землю.
Несколько дождинок упали на Викину щеку. Я осторожно, самыми кончиками пальцев смахнул их, ощутив на миг колючий холод. Стекло тут же затуманилось, сохранив следы моего прикосновения. Ненадолго. А потом опять стало прозрачным.
Это был очень удачный портрет. Фотограф угадал именно тот ракурс и тот момент, когда Вика улыбалась своей непостижимой улыбкой: теплой, ласковой и немного печальной. Той самой улыбкой, которая свела меня с ума много лет назад, при нашей первой встрече. И которая всякий раз, едва обозначившись на Викиных губах, заставляла забывать обо всем.
С этой же улыбкой она ушла пятнадцать лет назад. Тогда тоже был сентябрь. И был дождь. Как сейчас.
Не место, ох не место этому портрету здесь, на бурой земле свежего могильного холмика, в подножии незатейливого, временного (пока земля не осядет) памятника. Да и самой Вике тут — не место.
Вот только здесь она. И ничего с этим не поделаешь. Ничего не изменишь.
Теперь — ничего…
Она ушла в сентябре. Опять в сентябре… Через две недели после нашего возвращения с Крита. Был первый день осени: по улицам сновали радостные первоклашки с замотанными предшкольными хлопотами мамашами и огромными, не по росту, ранцами. Воздух был пропитан запахами многочисленных букетов, приготовленных к первому звонку. Как и всегда в этот день, казалось, будто весь город, от мала до велика, собрался в первый раз в первый класс.
И только Вика никуда уже не торопилась. Около полудня мне позвонил Витаминыч и сообщил, что она умерла. Помолчал вместе со мной в трубку… И неожиданно добавил: «Она очень спокойно ушла. Улыбаясь…»
Потом в трубке долго подвывали гудки. Я стоял посреди спешащего в школу города и прижимал к уху нагревшийся телефон. Будто надеясь услышать что-то еще. Не ощущая ничего, кроме навалившейся чудовищной усталости. И опять — не веря.
На похороны я не пошел. Струсил, наверное. Просто закрылся в тот день дома и напился, первый раз в жизни. Да вот ведь беда-то какая: не проняло. Будто не водку пил, а воду — гадкую, горькую, обжигающую все внутри, но всего лишь воду. Только сердце грохотало где-то в отвратительно-трезвой голове, мстительно выстукивая слова Вики: «Спаси меня, Пашка!» Не спас. Мог, а не спас. Много разных красивых оправдательных фраз можно было бы придумать, наверное… Вот только суть они бы не изменили: Вика надеялась на меня. И верила, что — смогу. Я ведь видел тогда ее глаза: верила она! А я — предал.
…— Знаешь, Викуша, а ведь Бог — есть. Я теперь это точно знаю: сам с ним разговаривал. Да, да, не смейся, я правду говорю! Мы с ним беседовали, вот как с тобой сейчас… Только он мне отвечал, а ты все молчишь, — с легким укором прошептал я и вновь смахнул назойливые дождинки с холодного стекла. — И он совсем не такой, каким мы его представляем. Он… ну вот, даже не знаю, как объяснить! Он… — я надолго задумался, подбирая нужное определение, — человечный очень, вот! И немного стеснительный… А еще у него синие глаза, ссадина на коленке и теплые, чуть шершавые ладошки…
Вика теперь улыбалась слегка недоверчиво. Я ее хорошо понимал: сам, наверное, не поверил, если бы не видел Его воочию.