С кримпленом я встретилась и на своём первом курсе, уже в 86-м. У нас была однокурсница, старше нас всех. Ей было 34, но выглядела она на 45. И ходила в кримпленовом платье — с погончиками и круглыми пуговицами под золото. Среди молодёжи того времени это выглядело дичайшим анахронизмом. Валя была хорошим человеком, но уж как-то слишком её определял этот кримпленный стиль, дух, режим. Я тогда — в семнадцать — была дико и безнадёжно влюблена, прямо на стенку лезла. И рассказала об этом Валентине — сама не знаю, почему. Наверное, из-за её возраста — думала: какой-никакой опыт. Но, как оказалось, Валентина и целовалась-то всего раз в жизни, и. ну, в общем, не понравилось ей это. Моё увлечение она не одобрила. «Ну, посмотри на себя, ты же ещё ребёнок. Несовершеннолетняя, а вешаешься ему на шею. Ходишь за ним по пятам. Об этом уже сплетни всякие. И вообще — не об этом думать надо, а об учёбе. А аборт всегда успеешь сделать.». И ещё что-то в очень асадовском духе, хотя сама Валя терпеть не могла Асадова — про то, что любовь — душа, а не тело, и опять что-то ужасное про аборты и вендиспансеры.
Тут я не вытерпела:
— Я что — должна, значит, как великий Ленин, только учиться, учиться и ещё раз учиться?
— Ну, не только, но есть и другие духовные интересы.
И тут я взвыла и убежала, чуть не крикнув на прощанье: «Да пошла ты сама знаешь куда со всеми твоими учёбами и духовными интересами! С твоим кримпленом грёбаным! Я щас с целым миром трахнусь вам назло!!!»
Вендиспансер в Тарту находился на улице Бурденко. Эту улицу студенты называли «Трипперштрассе». В вендиспансеровском доме жил Юрмих.
Про вендиспансер ходило много историй. Вот одна из самых колоритных. Некий студент заразился гонореей. Из диспансера на него пришла «телега» в универ. И тогда студент стал уверять всех, что виновница его трипака — банная скамейка! («Я просто чуть-чуть посидел на ней, и вот.») Самое смешное, что находились люди, ему верившие. Более того — студент и сам стал думать, что так оно и было, и когда пошёл на очередной приём в вендиспансер, пытался втюхать эту историю врачу. Но тот был неумолим: «Послушайте, вы могли заразиться от скамейки, только если вы её. ээээ. ну, понятно что».
Говорили, что этот студент — с горя и сильно поддатый — выбросился из окна пятого этажа, упал в лужу, проспал там несколько часов, встал и пошёл...
Также город перешёптывался о рыжей тётке, которая шныряла около этого диспансера. Тётка была с помятым лицом цвета гнилого абрикоса. Возраст её оставался загадкой. Чего только про неё не говорили .
Одни утверждали, что ей лет шестьдесят и что во время войны она была студенткой Тартуского университета, спала с немецким офицером, а после войны её отправили в лагеря, и оттуда она вернулась уже совершенно спятившей, работала уборщицей на швейной фабрике и мыла голову в унитазе. Другие — что ей на самом деле не больше сорока, а выглядит эта рыжая так, потому что сильно киряет. Причём пьёт она не водку, а только «благородные» напитки — коньяк, бренди, вермут, которые ей дарят высокопоставленные хахали («Как. и этот? Из КГБ? Правда?!...Ну-ну.»). И все эти хахали прям на руках её носят, несмотря на то, что рыжая их всех периодически заражает, а те передают болезни своим законным жёнам.
Третьи морщились: «Да нет. ну что вы придумываете! Просто, я сам слышал, эта баба когда-то работала в психушке санитаркой, и у неё самой в конце концов шарики за ролики зашли. И когда она подцепила триппер, то стала заражать своих психов. Её за это с работы выгнали. Хотели под суд отдать, да повезло ей — объявили невменяемой...»
Слухи о рыжей бабе с каждым годом становились всё страшнее и страшнее. У нас в школе шептались, что она каждый год рожает детей и сдаёт их в детдома. Что она сидела в тюрьме за детоубийство («Схватила ребёночка своего, только родился он, за ноги да и об угол!» «Да не только своего, она вообще детей воровала и кровь из них пила, сука ржавая!») Что она поселилась на кладбище и ночью вырывает трупы и воет на луну.
Когда я однажды увидела рыжую тётку на улице Бурденко, то перебежала дорогу, встала у дверей Этнографического музея и оттуда наблюдала за ней. Тётка направлялась к вендиспансеру. Она была в ярко-лиловом плаще, полосатых клешах и красных туфлях на огромной платформе. В прозрачной сетке позвякивали баночки с анализами. Тётка остановилась, взглянула на солнце и блаженно улыбнулась. На пороге вендиспансера сидел рыжий кот с покарябанной мордой.
Через десять лет я увидела эту женщину в «Вернере» за одним столиком со старухами. На ней было то же самое лиловое кримпленовое пальто.
Я знаю, этот сон опять может мне присниться, сон о старухах.. Вернеровские пенсионерки в своих шляпах-грибах и больших беретах сидят в кафе и громко грызут тропсы, совсем по-собачьи. Тропсы — это леденцы моего детства, круглые, продавались они в столбиках. Из старухиных ртов летит скользкая крошка и оседает на столики, на пол, на стойку, на окна. Старухи играют в карты, тоже леденцовые. Только очень тонкие — раскатанные тропсы. Бьют этими картами друг друга по носу, и от этого ещё больше этой самой крошки. И вместо монеток у них — тропсы, тропсы, тропсы. Целый корпус тропсов. Трупсов. Хруст, треск. Хрясь! Рядом — рыбинские бабки в белых тапочках и цветных халатах: «Ишь, насвинячили! Гнать бы их отседова.» И скользят по леденцовому полу, и падают.