— Барышне телеграмма, — сказала она, подавая Ане бумажку.
Она никак не могла назвать Аню по имени и отчеству, как этого та требовала.
Аня нервно схватила телеграмму, разорвала ее и прочитала ленты. Телеграфировал отец. Аня угадала это сразу.
«Выехали с матерью на лошадях в Ригу. Далее в Америку. Брось заблуждения и приезжай в Нью-Йорк. Последний призыв. Деньги, пять тысяч, подземный банк Юнкера».
— Слава Богу! — вырвалось у Ани с облегчением.
— Ты рада? Да? — оживленно спросил Александр Васильевич, пробежав телеграмму. — Ты моя, Аня!
— Рада, — ответила она серьезно, но слегка краснея от того, что он неверно понял ее радость. «Если бы и граф уехал с ними», — подумала она. Конечно, «там» она ничего не скажет.
Она свернула телеграмму в трубочку и сунула ее в стекло лампы. Накалившаяся бумага вспыхнула и загорелась ярким пламенем.
— Вот так, — сказала Аня, бросив пепел на пол. — Теперь все кончено!
— И началось, — многозначительно добавил он.
— Да, началось, — ответила она.
«Дюлер не уехал», — мелькнуло предчувствие.
Прислуга ушла, оставив их одних. Аня села на кушетку, а он на пол, у ее ног, положив голову к ней на колени. Он любил так сидеть, когда она тихо гладила его голову, захватывая мягкой ладонью часть его лба, а он, шутя, ловил эту ладонь губами.
Так было и теперь. Он рассказывал ей свои деревенские впечатления, свои тревоги, свои мечты — ночью, под медленные звуки колокола над снеговой равниной и алмазным лесом.
— Там мне хотелось тебя, — говорил он. — Я испытывал какое-то странное чувство, которое не передашь словами. Это чувство было смесь любви к тебе, жажда жизни и вместе тоски по жизни. Что-то и грустное, и ласкающее, и хорошее, от чего в одно время хочется и смеяться и плакать. Ты испытывала это?
— Да, — ответила она шепотом. Ей хотелось плакать теперь, но она сдерживала себя.
— А меня чуть не убили здесь, — сказала она. — Да… не волнуйся, — заметила она, когда он порывисто поднял голову и посмотрел на нее испуганным взглядом.
И она насильно положила его голову опять к себе на колени.
— Меня спас Максим Максимович, — продолжала она, передавая мало-помалу все свои заключения вплоть до приезда из монастыря.
— Дорогая! Бедная моя! — говорил он, покрывая поцелуями ее руки. — Ты знаешь, я начинаю верить в фатальную роль Максима Максимовича в нашей судьбе. Он предсказал тебе новую жизнь. Это будет жизнь со мной. Жизнь для счастья, Аня, — проговорил он. — Мы не уйдем с тобой от людей, не замкнемся в скорлупу нашего счастья, но мы не будем с теми, которые идут к призрачным идеалам какой-то вседовлеющей свободы через смерть и трупы. И победят, Аня, не те, которые против нас, а те, которые будут с нами. Что с тобой? — спросил он тревожно, услыхав ее тихие, почти беззвучные рыдания.
— Ничего, милый, — ответила она, лаская его. — Я просто рада, что ты со мной.
«Я не в силах сказать ему, — подумала она в то же время. — Я не могу. Но что же мне делать? Что?»
— Ну, и не будем больше разлучаться! — восторженно ответил он, приподнимаясь и привлекая ее к себе. — Зачем же нам разлучаться? Право, над нами навис какой-то тревожный фантом, но разве мы не в состоянии освободиться от него, разве мы не в силах это сделать? Разве мы не свободны, Аня?
— Конечно, — ответила она нерешительно, превозмогая тупую сердечную боль. Ей не хотелось тревожить его. Она боялась думать и все-таки думала о «том», что ждало ее впереди, и в ней бессознательно складывалось решение уйти от него завтра, исчезнуть, оставив ему письмо-исповедь.
А теперь она не могла отпустить его от себя. Он был с нею. Последний раз. Только теперь она чувствовала, как любит его.
И когда он поднялся, чтобы уйти и оставить ее одну, она привлекла его к себе и стыдливым шепотом едва промолвила:
— Останься!
XX
Роковая минута
Над Москвой проснулось чудное сияющее утро. Напуганные ночными ужасами москвичи робко выползали из домов на улицу и смотрели на небо, боясь увидеть на нем черную полоску воздушного корабля, парящего на недосягаемой высоте. Но над крышами домов носились только стаи голубей и весело смеялось солнце.
Опять все было спокойно и мирно, но эти антракты тишины еще сильнее действовали на воображение обывателей, болезненно взвинченное ночными событиями.
Анархисты действовали, как опытные противники: эти антракты были одним из рассчитанных ими маневров. В эти проблески тишины из подземных участков, из блиндажей и казематов, из нор, где скрывалась полиция, «шпики» и всевозможные охранители и агенты, они выползали наружу и наводили на мирных граждан страх и трепет.
Арестовывали по простому подозрению, заключали в подземную тюрьму, в камеру, ставили телефонный аппарат, из которого раздавался голос председателя невидимого суда, и через какие-нибудь четверть часа звучал приговор.
Из этих камер не выходили. Для арестованного почти не было шансов увидеть снова людей и солнце.
Все это создавало страшный антагонизм между правительством и обществом, толкало общество к борьбе. Революция казалась неизбежной.
Невидимые судилища прозвали «коллегией палачей». Печать молчала. Только рептилии восхваляли эти меры и требовали массовых и публичных казней. Вновь рекомендовались пытка, застенок и сжигание на кострах. Анархистов, тех требовали варить в смоле на Красной площади.
Но и прогрессивная, и рептильная печать одинаково, хотя и с разных точек зрения, обсуждала проект, недавно утвержденный в кабинете министров, о сооружении новой «подземной Москвы». Прогрессивные газеты печатали громовые статьи о сдаче этого грандиозного предприятия с подряда совершенно неизвестному, но пронырливому человеку, втершемуся в доверие к одному из министров, и замечали, что перед новой панамой должно побледнеть гремевшее когда-то дело Лидваля. Рептилии возводили этого подрядчика в герои и утверждали, что в «подземной Москве» уже невозможна будет никакая крамола:
«Так, наконец, будет обуздан дух своеволия, который наши крикуны называют свободой».
Веселое утро не могло успокоить Аню. Сегодня должно было свершиться то, что было назначено вчера. Смерть после первых ласк любимого человека. В золотых лучах солнца Ане чудилась черная пелена смерти. Она трепетала от скрытого ужаса, но не своя, а чужая воля заставляла ее идти все вперед, к роковой грани.
Принятое еще вчера решение созрело в ней крепко: она ничего не скажет мужу. Уйдет, исчезнет, оставив ему записку.
«Он молод, он перенесет это, — думала Аня, — жизнь возьмет свое, а время залечивает всякие раны».
Она представляла себя уже мертвой, и ее наполняло острое чувство жалости и к нему и к себе.
Странное состояние жены не укрылось от Александра Васильевича, но он приписывал это перенесенным волнениям, своему неожиданному приезду, перевороту, сразу изменившему их жизнь, связавшему их друг с другом.
Он смотрел на жену с чувством глубокой нежности, клянясь в душе отдать себя всего дорогому существу.
Они думали друг о друге, но у одного в мыслях была одна только жизнь, а у другой — смерть.
Все устраивалось как будто бы нарочно так, чтобы облегчить Ане исполнение ее плана: Александру Васильевичу нужно было уехать по делу, и он сообщил об этом Ане.
— Конечно, поезжай, — ответила она, стараясь придать голосу спокойный оттенок.
— Ты, конечно, будешь меня ждать? Ты никуда не пойдешь? — спросил он.
— Нет… Я, вероятно, уйду, — ответила она нерешительно.
— Только не ходи «туда», — произнес он умоляюще.
— «Туда» я не пойду, — ответила она, опустив голову.
«Отчего она такая?» — подумал он опять, но вместо вопроса привлек ее к себе и поцеловал в губы.
И она, вскинув ему на плечи свои тонкие руки, стала быстро и горячо отвечать на его поцелуи.
Она прощалась с ним, а он ушел от нее счастливый, с закружившейся головой, гордый сознанием ее любви и достигнутого счастья.