Выбрать главу

По-видимому, Румнев узрел это первым.

Рисунки Зверева он показывал своим знакомым в целях продать их и помочь художнику. Румнев утверждал, что каждый такой рисунок в будущем сможет составить капитал своему владельцу.

Но я не думала тогда о будущем, коллекционированием не занималась, денег свободных у меня не было и родственница моя смущала равнодушием к зверевским работам. Мы ушли, не приобретя ни одной.

Шли годы. С именем Зверева я больше не встречалась. Ни выставок его, ни статей, ни заметок в прессе. Забыла о нём.

Геологическая служба забросила меня на Алдан. И там, в якутской тайге, на развале скал при передышке от тяжёлого маршрута в вечной мерзлоте имя его вновь возникло неожиданно в разговоре, и — засияло.

Работ его, естественно, никто мне здесь не показывал. Теперь их заменяли не менее красочные и вдохновенные рассказы о нём старшекурсницы геологического факультета Наташи.

…По-видимому, Анатолий Зверев обожал её, судя по тому пленительному образу, который он создал в этих своих портретах.

Мы лежали на раскладушках, упрятавшись в свои спальные мешки, в обледеневшей палатке, в абсолютной темноте ночной тайги, и Наташа рассказывала мне о Звереве. Это были маленькие законченные новеллы, печальные парадоксы, анекдоты, милые шутки. Не стану их пересказывать, ибо Наташа ярче и интересней опишет всё это когда-нибудь сама. Скажу лишь, что в те алданские ночи она возвратила мне волнительное ощущение Зверева-художника, позабавила, умилила и слегка огорчила заочным знакомством со Зверевым-человеком. Возник живой интерес вновь увидеть его работы и познакомиться с ним лично. Наташа всё это мне пообещала.

В Москве, как всегда, что-то мешало, уводило в сторону. Прошло ещё несколько лет.

Наконец, во время выставки художников Групкома на Малой Грузинской улице я, ею же, Наташей, приглашённая туда, наконец воочию увидела Зверева.

Это было впечатляюще. Он шёл по улице вразвалочку, сопровождаемый целой свитой. Невысокий, кряжистый, с окладистой рыжеватой бородкой и усами, в кепке, небрежно сдвинутой набок, в каком-то странном шарфе, в поношенном пиджаке и обмахрившихся брюках, и при всём этом не лишённый даже какой-то элегантности. Он разводил руками, что-то произнося театрально, останавливался, позируя, и тогда щёлкали фотоаппараты. Он явно паясничал, но по всему было очевидно, что это уже мэтр. Так воспринимался он своей свитой; так, наверное, ощущал себя сам.

Когда мы приблизились, он радостно приветствовал Наташу возгласом:

— Детуля, привет! — сорвал с головы кепку, подкинул её вверх, как мяч, отфутболил стоптанным ботинком, с ловкостью обезьяны поймал и напялил на растрёпанную свою шевелюру козырьком назад, как берет. Потом доброжелательно улыбнулся мне.

Все вместе мы осмотрели выставку, где было всего лишь две-три его работы, замечательных, делающих выставке честь. Потом поговорили немного. Речь Зверева состояла в основном из междометий, а весьма выразительная, часто озорная мимика заменяла ему слова. Все вместе сфотографировались, договорились встретиться, на том и разошлись.

Следующая встреча произошла в моей квартире. Наташа настояла на том, чтобы Зверев написал мой портрет, привела.

Уже в передней он обрушил на меня вместо приветствия каскад нецензурных слов, паясничал и хохмил, явно эпатируя, хитро поглядывал, ожидая моей реакции. На ругательства и хохмы я не прореагировала, будто и не замечала их. Наоборот, любезно пригласила к обеду, который был уже сервирован на кухне. Наташа предупредила, что Зверев любит пиво, и потому мною было закуплено несколько бутылок. Даже раков удалось достать. Они были уже сварены, и блюдо с ними живописно красовалось на столе. Увидев их, Зверев тут же, обращаясь ко мне на «ты», скомандовал:

— Перевари немедленно!

Ничего не оставалось, как принять за должное причуды маэстро. Я ссыпала раков в кастрюлю и поставила на газ, чтобы вновь прокипятить.

Любовно сваренный мною борщ он стал есть только после того, как сам прополоскал свою чистую тарелку, протёр полотенцем и, хитро подмигнув мне, произнёс:

— Ещё отравишь, кто тебя знает?!

Привыкшая ко всем его фокусам Наташа по-матерински нежно пыталась обуздать его; взглядом, обращённым ко мне, как бы просила: не обращайте внимания, дайте подурачиться, это хороший признак — значит, он принял вас. Я и сама примерно так же относилась ко всему этому.

Когда он принялся за раков, то стал бурчать, что они переварены, маленькие, как семечки, и есть-то в них нечего.

— Ты что, не знаешь, какими раки должны быть? — он отмерил руками с четверть метра, — во какие!

— Так это уже не раки будут, а лангусты, — возразила Наташа.

— Я и говорю.

Он довольно ловко справлялся с ними, не складывал скорлупу в тарелку, а кидал её в кафельную стену. Зверев радостно хохотал, когда ему вдруг удавалось попасть скорлупой в одну и ту же точку.

Бесчинства его были прерваны приходом литературного критика Грудцовой. На какое-то время он притих, но потом всё началось с начала.

Интеллигентная, седовласая, пожилая Ольга Моисеевна, дочь знаменитого фотографа Наппельбаума, выпады его принимала как должное и пришла в восторг, когда вдруг Зверев заговорил стихами. Он с лёгкостью рифмовал свои озорные байки. Все мы смеялись, а Грудцова, как дитя, радовалась каждому остроумному и хулиганскому словосочетанию. Зверев её профессиональные похвалы принимал с полным бесстрастием.

Наташа, сразу же расположившись к Грудцовой, стала рассказывать ей о бедственном положении Зверева, что ему опять негде жить и он мотается по чужим домам. Зверев сердился, требовал, чтобы она замолчала, а Грудцова с неподдельной искренностью вдруг предложила ему:

— Так в чём же дело? Деточка, живите у меня, пожалуйста!

А сама только недавно, на старости лет, заимела, наконец, однокомнатную квартиру — и приглашает: пожалуйста, живите у меня.

Парадокс! Удивительно, что ведь всегда находятся люди, те, кто среди сонма алчных спекулянтов, нуворишей, обогащающихся за счёт нищих художников, готовы бескорыстно принять участие в судьбах таких вот Божьих избранников. Свет не без добрых людей!

И это единственное, что ещё как-то обнадёживает и утешает в нашей чёрной, жестокой, беспощадной эпохе. Не обошли они, эти добрые люди, в своё время и художника Зверева, пытались охранить, помочь. Среди них в первом ряду всегда оставалась Наташа.

Обед был закончен. Грудцова ушла, пора было приниматься за портрет.

Наташа скомандовала, и мы перешли из кухни в другую комнату.

Я приготовила всё, что у меня было, — масляные краски, акварель, кисти, бумагу, картон. Конечно, Зверев ничего с собой не принёс. Он отобрал себе кое-что из предложенного и без проволочки принялся за работу. Усадил меня, оглядел и начал писать.

Он сразу посерьёзнел. Удивительным было это его преображение. Ни хохм, ни дурачеств, он как бы сбросил шутовскую маску и стал даже красив. Взгляд карих глаз загорелся, сделался зорок, жгуч. Точно такой же взгляд запомнился мне на автопортрете Гойи и ещё на автопортрете Веласкеса.

Казалось, что взгляд пронизывает тебя. За те сорок минут, что Зверев работал над портретом, я почувствовала такую усталость, будто у меня вывернули всё нутро. Любопытно, что устала и Наташа, которая только наблюдала за его работой.

Закончив портрет, Зверев потребовал принести ему зубного порошка или муки, я не понимала, для чего это ему вдруг понадобилось, но ни того, ни другого у меня не оказалось. Тогда Зверев воспользовался обычным творогом. Раскрошив его в руке на мелкие кусочки, он как бы припудрил им портрет, сразу же создав этим седину в волосах. На моё удивление — лукаво ухмылялся. Оказывается, он был абсолютно свободен не только в манере писать и рисовать, но и в использовании живописных средств, приспособлений — кисть, мастихин, нож, ноготь, вилка… Всё ему годилось.

В тот день он написал не один, а несколько моих портретов. И маслом, и акварелью, нарисовал фломастерами — разохотился и остановить его было нельзя, да и не хотелось.

Таинственно-необъяснимым оказалось то, что поначалу в этих портретах я не уловила сходства с собой. Но постепенно, со временем, оно стало как бы проступать — так, будто бы портреты жили своей собственной жизнью. Они стали походить на меня. Но, может быть, я на них?..